АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Египет и Сирия

Читайте также:
  1. Ditt. Or. 674. Куфт (Египет)
  2. А30. Эллинистический Египет (общая характеристика социально-экономических и политических отношений).
  3. В то же время художники Наполеона, перерисовывая «древне»-египетские колоссы Мемнона, воспроизвели присутствующий здесь христианский сюжет воздвижения креста.
  4. Вавилон и Ассирия (Ассур-Русса). Деградация ближневосточных ариев. Крах русов Двуречья. Натиск аравийских протосемитов
  5. Великое забытое изобретение средневековой алхимии – геополимерный бетон египетских пирамид, храмов и статуй.
  6. Генезис египетской цивилизации.
  7. Глава 2. Поход в Азию и Египет
  8. Глава 5. Древний Египет, закрытие матрицы и роль орлов
  9. Дело № 1. Беды Египетского народа.
  10. Древне»-египетская богиня Исида и ее сын Гор – это, скорее всего, Мария Богородица и ее сын Иисус Христос.
  11. Древне»-египетская надпись царя Кара-Китаев
  12. Древний Египет

 

20 фримера VI года (10 декабря 1797 года) правительство Французской республики торжественно принимало в Люксембургском дворце генерала Бонапарта.

Несметные толпы народа запрудили улицы. Казалось, все население столицы вышло приветствовать человека, чье имя последнее время не сходило с уст. Экипаж генерала, сопровождаемый почетным эскортом, с трудом продвигался вперед – так плотно окружали его тысячи людей, выкрикивающих приветствия. Во дворе Люксембургского дворца генерала ожидала вся официальная Франция. Здесь были пять членов Директории в шитых золотом красных мантиях и шляпах, украшенных пышным плюмажем, министры, высшие должностные лица Республики, члены Совета старейшин и Совета пятисот, генералы, старшие офицеры. Под звуки Гимна Свободе, исполненного хором консерватории, Бонапарт, сопутствуемый генералами Бертье и Жубером, несшими знамена, прошел через расступившиеся ряды к «алтарю отечества», где стоя его ожидали члены правительства.

Присутствовавшие были поражены, как отмечала печать, необычайной худобой генерала. Эта худощавость, крайняя бледность матового лица, длинные черные волосы, падавшие на плечи, придавали двадцативосьмилетнему генералу вид совсем еще молодого человека, почти юноши. Только твердо сжатый рот и неменяющееся, непроницаемое выражение лица выдавали его возраст.

К генералу обратился по поручению Директории с приветственной речью, изысканной и льстивой, Талейран. Бонапарт отвечал коротко и сдержанно, его плохо понимали: резкий, но негромкий голос и нефранцузский выговор, к которому еще не привыкли, затрудняли восприятие речи. Доходили лишь отдельные слова: он воздавал хвалу Революции, Директории, солдатам. Позже из газет узнали, что он говорил также о свободе Европы и – даже! – о лучших органических законах[327].

Бонапарту ответил Баррас. Он произнес пышную, цветистую речь, полную похвал выдающемуся полководцу Республики. Как и многие ораторы того времени – это было в моде, – Баррас обратился к опыту истории Он вспомнил о Цезаре, но не для сравнения, а в противопоставление. Член Директории приветствовал Бонапарта как героя, отомстившего от имени Франции восемнадцать столетий спустя за содеянное Цезарем «Он принес на нашу землю рабство и разрушения; Вы принесли его античной родине свободу и жизнь»[328]. В этих немногих словах было предостережение: Баррас считал своевременным преподать победоносному генералу урок в назидание.

Бонапарт слушал директора с бесстрастным лицом.

Баррас закончил речь братским объятием. Затем с генералом расцеловались остальные члены Директории. Все присутствовавшие бурно и долго рукоплескали. Эта сцена торжественной встречи правительства Республики с прославленным полководцем, а ныне и миротворцем – со словами взаимной признательности, братскими объятиями и всеобщими аплодисментами – могла создать у наблюдающих впечатление полного единодушия, единства, гармонии. Но следовало ли верить словам и улыбкам?

В течение без малого двух лет пребывания в Италии генерал Бонапарт действовал и в военной, и в политической, и в дипломатической сферах, не считаясь с директивами правительства, а часто и в прямом противоречии с ними. Содержание и природа разногласий между генералом и Директорией, как уже говорилось, на протяжении этого времени менялись. Скрытая борьба усиливалась. И в этой борьбе Бонапарт неизменно переигрывал Директорию. Именно потому, что его политика исходила из более широкого понимания интересов новой, буржуазной Франции, Бонапарт, нарушая директивы Директории, ставил ее в необходимость еще поздравлять его с этими нарушениями. Так было раньше, так было и сейчас, в декабре 1797 года. Директория дала ему ясные указания: не заключать мира, начать поход против Вены. Но когда вопреки жестким директивам правительства Бонапарт заключил мир в Кампоформио, что оставалось делать Директории?

Ее первым побуждением было отвергнуть, аннулировать договор. Но бурное ликование по поводу Кампоформио[329] в Законодательных советах, во всей стране, измученной войной и жаждущей мира, сразу же отрезвило членов Директории. Им оставалось скрепя сердце и спрятав кулаки в карманах сделать вид, что они счастливы миром, привезенным генералом на острие своей шпаги. Директивы продолжать войну, запрет заключать мир были мгновенно забыты. Баррас должен был подавить клокотавшее в нем бешенство против беспредельно дерзкого и опасного генерала и усилием воли, стерев с лица злобное выражение, расплыться в сладчайшей улыбке и широко распахнуть руки, чтобы заключить генерала-миротворца в дружеские объятия.

Нет, ни глазам, ни ушам, ни увиденному, ни услышанному верить было нельзя. Но это была при сложившихся обстоятельствах единственно возможная для обеих сторон показная – для публики, для Франции, для мира – игра в братскую дружбу и согласие, фальшь и лицемерие которых столь же отчетливо осознавались членами Директории, как и Бонапартом.

Сплошное лицемерие? Да, конечно. Но если от него отказаться, если сбросить маски, что будет тогда?

Было над чем задуматься и Бонапарту, и членам Директории.

Баррас, Ребель и другие члены правительства питали к Бонапарту чувства злобы и страха; он столько раз ставил их в унизительное положение, заставляя подчиняться своей воле. Директоры охотно свели бы с ним счеты, но в момент, когда он стал самым популярным человеком в- стране, они были бессильны; им не оставалось ничего другого, как приятно улыбаться и льстить.

Но и Бонапарт не видел в тот момент никаких перспектив. Что дальше? Куда идти? Он не был в Париже почти два года. За это время – в том нетрудно убедиться – дела в Республике не стали лучше, отнюдь нет. Казна, как всегда, была пуста; финансы в расстройстве; правительство оказалось не в состоянии стабилизировать денежное обращение в стране. Какая-то узкая группа – поставщики в армию, спекулянты, казнокрады – наживала огромные состояния; простой народ, а особенно городская беднота, страдал от взвинченных цен на продовольствие, нехватки продуктов. Недовольство охватывало широкие слои общества, и имущие, и неимущие – все жаловались.

Но недовольство еще не было осознано до конца; то была начальная, может быть даже срединная, стадия общественного брожения. Растущее негодование еще не откристаллизовалось в определенные требования; еще полностью не определилось, что надо и что не надо.

Революция произвела колоссальное перераспределение собственности в стране. Значительное большинство населения составляли обладатели собственности – крупной, а чаще всего мелкой, перешедшей к ним разными путями в годы революции. К основной массе этих новых собственников принадлежали крестьяне и буржуазия всех категорий. Эти два класса – буржуазия и крестьянство – материально больше, чем другие, выиграли от революции. Естественно, они стояли прежде всего на страже только что приобретенной собственности. Уже одно это делало их непримиримыми противниками реставрации, противниками монархии, возврата к старому. Новая собственность была связана с Республикой, и потому в большинстве своем они были за Республику.

Республиканизм тогда еще был безусловно господствующим политическим убеждением подавляющего большинства французов. В среде буржуазии, в среде зажиточного крестьянства усиливалось недовольство политикой Директории – ее неспособностью создать стабильный режим, упорядочить финансовую систему, положить конец ажиотажу, спекуляциям. Тем не менее можно было быть недовольным правительством, осуждать действия и политику Директории, но критика останавливалась там, где начиналась Республика. Республика оставалась за пределами критики.

К тому же в разных слоях общества еще были сильны иллюзии, что, когда покончат с врагами, с войной и установится мир, тогда Республика воссияет во всем своем лучезарном свете, тогда настанет наконец давно ожидаемый «золотой век»[330].

Победы армии, возглавляемой Бонапартом, встречались столь восторженно всеми слоями общества в городе и деревне не только потому, что они отвечали национальным и патриотическим чувствам французов, но также и потому, что они приближали желанный день мира Пять лет продолжалась жестокая, разорительная война, приносившая народу бедствия, а не блага, которые от Республики ожидали. Приближение к миру, победы Бонапарта воспринимались многими как приближение к социальному счастью.

Бонапарт, совершая триумфальное путешествие из Милана в Раштатт[331] и повсеместно, в Мантуе, Женеве, Лозанне, Берне, встречаемый цветами, песнями, стихами, неподдельным восторгом народа, мог убедиться в том, что его приветствуют не как великого полководца, а прежде всего как героя-освободителя, как миротворца. «Цезарь поработил Италию, а ты ей возвратил свободу»[332]– с такими стихами девушки Лозанны преподнесли ему цветы. В Берне, который он проезжал поздней ночью, его ждали вереницы ярко освещенных экипажей и красивые женщины, терпеливо ожидавшие его прибытия, встретили его бурными возгласами: «Да здравствует Бонапарт! Да здравствует миротворец!» Во Франции печать, воздававшая хвалу воину, прославившему оружие Республики, и творцу мира в Кампоформио, подчеркивала прежде всего, что генерал Бонапарт – истинный республиканец, что он «олицетворенная добродетель», что он «философ, друг Просвещения»[333]. Можно ли было сомневаться в значении, в смысле всех этих столь ярко выраженных чувств?

Да и знал ли сам Бонапарт, к чему должно стремиться? Он презирал Барраса, был раздражен политикой Директории, понимал слабость и неспособность «триумвиров» руководить страной Но что нужно делать? Какова должна быть его собственная роль в ближайшее время? Это не было для него ясно, и он вернулся в Париж, не имея определенного плана. По-видимому, самое большее, что представлялось ему достижимым, – это войти в правительство, преодолев формальные препятствия (возрастной ценз), стать членом Директории[334]. При всех обстоятельствах любая форма его участия в политической жизни страны мыслилась им тогда в рамках республиканского режима.

На острове Святой Елены, диктуя Лас-Казу свои воспоминания, Наполеон говорил, что «влиятельные депутаты обоих Советов, патриоты, фрюктидорианцы, искавшие покровителя, наиболее просвещенные и влиятельные генералы долго побуждали генерала из Италии (то есть Бонапарта) поднять движение и стать во главе Республики; он отказывался, он не был еще тогда достаточно силен, чтобы все могло пройти гладко»[335]. И в данном случае, как и в других своих воспоминаниях, Наполеон многое преувеличивал; вряд ли кто-либо побуждал его в 1797 году «поднять движение и стать во главе Республики», это маловероятно. Заслуживает, однако, внимания, что даже в этом во многом фантастическом рассказе речь шла о том, чтобы возглавить Республику; он и двадцать лет спустя отчетливо понимал, что в 1797 году никакая иная форма власти, кроме республиканской, была невозможна.

В действительности в ту пору вопрос стоял иначе. Талейран справедливо писал о Бонапарте: «Достаточно честолюбивый, чтобы стремиться к высшим степеням, он не был настолько слеп, чтобы верить в возможность достижения их во Франции без особого стечения обстоятельств, которое нельзя было считать ни близким, ни даже вероятным»[336]. Речь шла о меньшем – как стать членом Директории.

Попытки в этом направлении были предприняты. Имелось в виду, что Совет пятисот вынесет постановление, разрешающее в порядке исключения избрать Бонапарта членом Директории. Этим занимались Тальен, искавший любой повод, чтобы зацепиться на поверхности, и Реньо де Сен-Жан д'Анжели. Дело сорвалось вследствие решительных возражений Директории, прежде всего Барраса[337].

Прямой, легальный путь к участию в политическом руководстве страны оказался для Бонапарта закрыт. Иные пути были тогда еще невозможны, и он о них и не думал. Что же делать дальше?

Еще за полтора месяца до возвращения Бонапарта, 5 брюмера (26 октября) 1797 года, постановлением Директории генерал был назначен командующим английской армией, то есть армией, предназначенной для вторжения на Британские острова. Назначение это было важное, ответственное: после заключения Кампоформийского мира Англия осталась единственным непобежденным врагом Республики; сокрушение ее мощи представлялось в ту пору самой главной задачей

Выполнить это почетное поручение? Сосредоточить все усилия на предстоящей операции? Приумножить победой над могущественным Альбионом свою славу? Бонапарт готов был пойти на это. Убедившись в том, что его возраст и нежелание Директории принять его в свои ряды закрывают ему путь к большой политической деятельности, он охотно примирился с возложенной на него важной военной задачей.

Бонапарт трезво оценивал и положение Республики, и свое место в обществе. Ему не приходилось жаловаться на недостаток внимания В первое время во всяком случае он вызывал всеобщий интерес и был окружен атмосферой не только доброжелательства, но более того – восхищения. Улица Шантерен, на которой находился его дом (выкупленный им и ставший его собственностью), была переименована муниципалитетом в улицу Победы

25 декабря Институт высшее научное учреждение Республики (соответствующее нашей Академии наук) – избрал Бонапарта в число «бессмертных». Это избрание имело тем большее значение, что против Бонапарта выступало одиннадцать конкурентов, баллотировавшихся по тому же отделению физико-математических наук, секции механики на освободившееся после исключения Карно место. Бонапарт собрал наибольшее число голосов.

Из всех наград и отличий, выпавших на долю Наполеона, избрание в Институт доставило ему наибольшее удовольствие. В благодарственном письме президенту Института он писал: «Голосование выдающихся ученых, составляющих Институт оказало мне честь Я сознаю, что, раньше чем стану равным им, мне еще долго придется быть их учеником»[338]. Подчеркнутая скромность прославленного полководца еще более способствовала его популярности в среде ученых. Он аккуратно посещал все заседания секции, отделения Института; он отказывался от встреч с политическими деятелями, но всегда охотно беседовал с учеными, в особенности с математиками Лагранжем, Лапласом, Монжем, химиком Бертолле. Он придавал такое большое значение своему избранию в Институт, что не только в письмах и официальных бумагах проставлял рядом со своим именем «член Института», но даже в приказах по армии подписывался: «Бонапарт, член Национального Института, командующий английской армией». Звание члена Института он ставил выше командующего армией.

Бонапарт получал приглашения со всех сторон: влиятельные политические деятели стремились установить с ним добрые отношения. Он отклонял большинство приглашений – что это могло дать? Исключение он делал только для Талейрана.

Бывший епископ Оттенский лишь недавно с помощью женщин, и особенно покровительствовавшей ему госпожи де Сталь, получил должность министра иностранных дел, но он все еще переживал трудные дни. В третий раз ему приходилось начинать жизнь сначала: первый раз он начинал ее как представитель знатного аристократического рода, вследствие хромоты вынужденный довольствоваться почетными должностями в высшей церковной иерархии; второй раз – после революции как депутат Учредительного собрания, предложивший отнять земли у церкви, которой он раньше служил; ныне – в третий раз, по возвращении из эмиграции, он снова должен был зарабатывать доверие – на сей раз Директории. Это давалось ему туго: он льстил Баррасу, но не мог преодолеть антипатии Ребеля и подозрительности, с которой относились к нему остальные члены Директории[339].

Каким-то особым, только ему одному присущим чутьем он разгадал в молодом корсиканском генерале восходящую звезду. Он его и в лицо еще не видел, а уже слал ему сдобренные тонкой лестью письма. После первого свидания с Бонапартом в декабре 1797 года в Париже он еще более укрепился в своих интуитивных предположениях. Он надеялся с помощью этого человека вновь начать восхождение вверх.

Талейран нашел верное средство завоевать симпатии генерала. 3 января нового 1798 года он устроил большой прием в честь творца мира Кампоформио в великолепном особняке министерства иностранных дел на Рю-дю-Бак (здание и ныне украшает старинную эту улицу). Было приглашено около пятисот человек – весь Париж, как говорили уже в XVIII веке. Но первой персоной вечера Талейран сумел незаметными, но верно действующими приемами сделать не прославленного генерала, а его жену Жозефину.

Он знал, что делал. То было время позднего и полного цветения этой непохожей на остальных женщин креолки, умевшей всегда сохранять очарование. Успех мужа, которого она сразу не могла разгадать, теперь ее окрылял В осанке, в ее манере себя держать появилось что-то величественное. Она быстро вошла в роль «царицы бала», искусно подготовленную ей Талейраном. Его расчет был безошибочным. Оказывая особые, подчеркнуто почтительные знаки внимания супруге генерала Бонапарта, Талей-ран, оставаясь внешне в привычной для него роли дамского угодника, отводил от себя подозрения зорко следивших за ним членов Директории, сам же он в лице польщенной Жозефины приобретал влиятельнейшего защитника своих интересов перед ее могущественным супругом.

Жозефина превосходно справлялась с новой ролью. Со времени блестящих приемов в Монбелло она вошла во вкус положения первой дамы вечера; казалось, она была рождена для того, чтобы первенствовать. Бонапарту это льстило и нравилось; он все еще находился под обаянием чар своей жены, ее власть над ним была велика.

Впрочем, он тоже не был обижен, его постоянно окружало плотное кольцо поклонников и почитателей: каждый стремился пробиться в эти ряды, быть представленным самому знаменитому человеку Франции.

Среди ищущих встречи с прославленным полководцем была и Жермена де Сталь. Дочь Неккера не создала еще в ту пору произведений, принесших ей европейскую известность, но уже расценивала свое место в мире достаточно высоко Она была в те дни без ума от «корсиканца со стальными глазами», досаждая отцу восторженными письмами о своем герое[340].

Талейран был ей обязан всем: она вымолила для него у Барраса портфель министра иностранных дел; она ссужала ему деньги Он должен был, естественно, пригласить ее на вечер 3 января. Жермена де Сталь явилась на бал, полная решимости завоевать генерала. Она добилась, что ее провели в круг знатных гостей, собравшихся вокруг Бонапарта. После нескольких лестных фраз генералу, встреченных им холодно, она задала ему вопрос, несомненно тщательно обдуманный заранее:

– Я хотела вас спросить, генерал, какую из женщин среди ныне здравствующих или ранее живших вы назвали бы первой женщиной в мире?

На мгновение воцарилась тишина; госпожа де Сталь уже предвкушала свое торжество.

– Ту, сударыня, которая сделала больше всего детей, – резким голосом ответил Бонапарт[341].

Госпожа де Сталь почувствовала себя смертельно оскорбленной – ее не поняли, ее не признали

– Что это за женщина? спросил позже Бонапарт у Талейрана.

– Интриганка, и до такой степени, что это благодаря ей я нахожусь здесь, – с только ему присущим даром обезоруживающего цинизма ответил министр иностранных дел.

– Но по крайней мере она хороший друг?

– Друг? Она бы бросила всех своих друзей в реку, чтобы потом по одному выуживать их оттуда удочкой…[342]

С вечера 3 января 1798 года началась вражда госпожи де Сталь и Бонапарта. Впрочем, генерала эта женщина мало занимала.

Его беспокоили тревожные мысли: время шло, а он все еще не нашел решения, что делать дальше, каков должен быть следующий ход. Он трезво оценивал бурные симпатии, внимание, проявленное к нему в первые дни его пребывания в столице. Он отдавал себе отчет в том, что так не может продолжаться долго. «В Париже ни о чем не сохраняют длительных воспоминаний, – говорил он Бурьенну. – Если я останусь здесь надолго, ничего не совершив, все потеряно. В этом великом Вавилоне одна слава затмевает другую: достаточно было бы увидеть меня три раза в театре, как на меня перестали бы смотреть».

В ответ на возражения Бурьенна, доказывавшего, что генералу должно быть все же приятно, что собираются толпы народа, увидев его, Бонапарт не без горечи сказал: «Нет, народ с такой же поспешностью устремился бы смотреть, если бы меня повели на эшафот»[343].

Бонапарт не создавал себе иллюзий. Общественный интерес к нему должен был ослабевать. Надо снова совершить что-то великое, чтобы удержать убывающее внимание.

Самым тщательным образом он изучал перспективы военных операций против Англии Сама идея вооруженного вторжения на Британские острова была, конечно, соблазнительной. Десант на острова – то был давний любимый план Карно, к которому мудрый стратег неоднократно возвращался[344]. В штабе практически разрабатывали ряд вариантов. В 1796 году Гошу было поручено командовать армией вторжения; удалось установить связь с ирландскими национально-революционными кругами, в частности с организацией «Объединенные ирландцы», возглавляемой Уолфом Тоном[345] Уже с февраля 1796 года между Карно и Тоном были налажены тесные контакты. В военном и политическом отношении операция была задумана правильно, но она потерпела неудачу вследствие слабости Франции на море. Стратегический эффект победы над Англией был для Бонапарта совершенно ясен. Своим острым умом он давно уже понял первостепенное значение удара по Англии

С лета 1797 года Бонапарт обдумывал идею удара по Англии, но он планировал его в другом направлении в зоне Средиземноморья, Египта. Летом в Пассариано в беседах с Дезе он развивал мысль о вторжении в Египет[346]. В письме Директории от 16 августа 1797 года он уже официально ставил вопрос о завоевании Египта. «Недалеко время, когда мы поймем, – писал он, – что для действительного сокрушения Англии нам надо овладеть Египтом»[347]. Таким образом, понимая первостепенное значение решающего удара по Англии, Бонапарт еще до назначения его командующим армией вторжения на Британские острова размышлял о том, как лучше поразить самого могущественного из врагов Республики, и склонялся в пользу удара по Египту.

Но, получив приказ о назначении командующим армией вторжения, Бонапарт не мог с ним не считаться. Приказ есть приказ. К тому же сама мысль о десанте в Англию или для начала в Ирландию обладала огромной притягательной силой. Водрузить победоносное трехцветное знамя над Букингемским дворцом, поразить самого опасного врага ударом прямо в сердце – что могло быть соблазнительнее для полководца, стремившегося приумножить свою славу?

8 февраля 1798 года без предупреждения, инкогнито в сопровождении Ланна, Сулковского и Бурьенна Бонапарт выехал к западному побережью. Он отдавал себе отчет в огромной трудности замышляемого предприятия. Здесь все ставилось на карту: престиж Республики, национальная слава Франции, будущность страны, судьба самого Бонапарта. Победа сулила огромный выигрыш… Но есть ли уверенность в победе? Все ли должным образом предусмотрено Директорией для успеха десанта? В этом можно было сомневаться. Не постигнет ли Бонапарта такая же неудача, что и Гоша? Нет ли в плане, навязанном ему Директорией, скрытой западни? Не хотят ли господа из Директории втянуть его в гибельную операцию, на обломках которой развеется слава Лоди и Риволи?

Все было возможно. Бонапарт ни в малой мере не доверял своим «друзьям из Директории». Ему хотелось все увидеть своими глазами, проверить на ощупь. Он посетил Булонь, Кале, Дюнкерк, Ньюпорт, Остенде, Антверпен и более мелкие пункты. По свидетельству Бурьенна, он до полуночи беседовал с матросами, рыбаками, контрабандистами «с присущим ему терпением, находчивостью, знанием, тактом, проницательностью», извлекая из этих бесед необходимые сведения[348]. Командующий объездил все прибрежные порты, все изучил.

Выводы, к которым он пришел, оказались неутешительными. Успех десанта ни в военном, ни особенно в военно-морском, ни в финансовом отношении не был обеспечен[349]. «Это предприятие, где все зависит от удачи, от случая. Я не возьмусь в таких условиях рисковать судьбой прекрасной Франции» – таково было конечное решение генерала Бонапарта.

Он возвратился в Париж 17 или 18 февраля с уже созревшим убеждением: борьбу против Англии надо продолжать, но удар ей будет нанесен не на берегах Темзы, а на берегах Нила.

Египетский поход принадлежит к числу самых удивительных, труднообъяснимых страниц в заполненной бурными событиями жизненной летописи Наполеона Бонапарта.

И современников, и людей последующих поколений многое поражало в этом необычном и грандиозном по тем временам предприятии: и смелость замысла, и его экзотический колорит, и дерзновенность мечтаний, сближающих командующего отважной экспедицией с легендарными героями античного мира.

Охотно писали о том, что в этом проекте ожили «мечты о Востоке» юношеских ночей Бонапарта, «египетские грезы», зависть к славе Александра Македонского. В стихах и прозе славили решимость и мужество воина, отважившегося мечом проложить путь от Роны до Нила и от берегов Нила к берегам Инда и Ганга. Во всем этом было, конечно, много преувеличений. Сама идея завоевания Египта Францией не была ни новой, ни необычной. Ее, конечно, нельзя считать каким-то изобретением Бонапарта, и менее всего она может быть отнесена к достижениям его гения.

С того времени как Лейбниц подал Людовику XIV совет овладеть Египтом, идея эта на протяжении всего восемнадцатого столетия не переставала занимать государственных деятелей и некоторых мыслителей Франции. Шуазель пытался превратить несколько отвлеченные искания в практические действия французской дипломатии. Сначала нашумевшее сочинение Рейналя о европейцах в двух Индиях, вышедшее анонимно в 1770 году, затем «Путешествие в Египет и Сирию», «Письма о Египте» Савари и множество других произведений пера – гласных и секретных, литературных трактатов и политических меморандумов – приковывали внимание к проблеме Египта. При всем различии мнений и вариантов в главном они совпадали: Египет надо прибрать к рукам.

Более полувека назад Франсуа Шарль-Ру в весьма обстоятельном исследовании подробно осветил историю всех этих многочисленных проектов и планов[350]. С должным основанием он утверждал, что «если инициатива египетской экспедиции должна быть разделена в неравной доле между Талейраном, Бонапартом и Директорией, то идея ее никак не может быть им приписана. Эта идея не родилась в законченном виде в человеческом мозгу, она была плодом длительного развития…»[351]. В политической и исторической литературе справедливо указывалось также на то, что сама мысль об овладении Египтом имела под собой прочную экономическую основу. Влиятельные круги французской буржуазии, в особенности крупные негоцианты, арматоры Марселя и других портов французского Средиземноморья, имели давние, весьма широкие связи с Египтом и другими странами Леванта. Шарль-Ру считал, что в среднем в XVIII веке объем ежегодной торговли между Францией и Египтом приближался к пяти с половиной миллионам пиастров[352]. Усиление в той или иной форме позиций Франции в Египте полностью отвечало задачам французской колониальной политики тех лет.

Захват Англией ряда французских колоний (Мартиники, Тобаго и других), а также голландских и испанских колониальных владений фактически привел к почти полному прекращению колониальной торговли. Талейран в докладе Институту 3 июля 1797 года «Мемуар о преимуществах новых колоний в современных условиях» прямо указывал на Египет как на возможное возмещение понесенных Францией потерь[353]. Неоспоримо было также и военно-стратегическое значение Египта в конкурентной борьбе великих европейских держав, стремившихся к расширению своих колониальных владений. Упадок Турции, все явственнее обнаруживавшийся на протяжении восемнадцатого столетия, придавал вопросу о «турецком наследстве» особую остроту. Египет в оспариваемом «наследстве» был особо лакомым куском, и давнее соперничество Англии и Франции пополнилось еще одним важным предметом спора – грызней за овладение египетской костью[354]. Все эти причины и мотивы были достаточно весомы, чтобы поставить в порядок для внешнеполитических проблем Директории вопрос о Египте. Не было, конечно, случайностью, что почти одновременно два крупных политических деятеля – Бонапарт и Талейран – пришли каждый своим умом к мысли о необходимости овладения Египтом. Лишний раз это доказывало, насколько идея овладения Египтом отвечала интересам французской буржуазии того времени.

Таким образом, в самой идее египетской экспедиции не было ничего ни загадочного, ни необычайного. Она объяснялась вполне прозаическими расчетами, связанными с определенными экономическими и политическими интересами.

Труднообъяснимо другое: как мог Бонапарт, отказавшийся от вторжения на Британские острова ввиду неоспоримого превосходства Англии на море, пренебречь этим же превосходством противника при решении вопроса о десанте на юге Средиземноморского побережья? Ведь если успех вторжения в Ирландию или в иной район Великобритании зависел всецело от «удачи», от «случая», так как французский флот был много слабее английского, то и при экспедиции в Египет, когда тихоходным французским кораблям пришлось бы преодолевать большее водное пространство, роль «удачи», «случая» для успеха предприятия была не меньшей, она возрастала. Но в первом варианте Бонапарт считал, что при столь малых шансах он не вправе «рисковать судьбой Франции», во втором, хотя шансы оставались столь же ничтожны, если не еще меньше, он решился на действия. Как это объяснить?

Современники хорошо понимали крайнюю рискованность задуманного предприятия. Мармон, принимавший деятельное участие в подготовке экспедиции, писал: «Все вероятности были против нас; в нашу пользу не было ни одного шанса из ста… Надо признаться, это значило вести сумасбродную игру, и даже успех не мог ее оправдать»[355].

В своем существе суждения Мармона были правильны. Это действительно значило «вести сумасбродную игру».

Талейран с его злым и циничным умом, объясняя, почему Бонапарт предпочел египетский вариант английскому, писал следующее: «Это предприятие (вторжение на Британские острова. – А. М.) независимо от того, удалось бы оно или потерпело неудачу, должно было быть неизбежно непродолжительным, и по возвращении он не замедлил бы очутиться в том самом положении, которого хотел избегнуть»[356]. Это объяснение не может удовлетворить, оно представляется слишком упрощенным. И тем не менее в нем есть элементы верного. Бонапарт действительно достиг такой степени напряженности в отношениях с Директорией, что дальше так продолжаться не могло. Когда во время одной из стычек он прибегнул к самому сильному средству воздействия – пригрозил своей отставкой, Ребель не дал ему даже договорить до конца.

– Не теряйте времени, генерал. Вот вам перо и бумага. Директория ожидает ваше заявление[357].

Бонапарт не стал писать заявление об отставке. Но он лишился последнего эффективного средства давления на Директорию. В затянувшемся конфликте с правительством он зашел в тупик.

Бонапарт по своему темпераменту, по жизненной выучке, по пройденной им политической школе революции был человеком действия. Не в его натуре была медлительная позиционная борьба с постепенным наращиванием преимуществ. В 1798 году в Париже он явственно ощутил, если перевести на шахматный язык что дошел до миттельшпиля и что исход борьбы пока остается ничейным Но ему было столь же ясно что бездействие приведет его к проигрышу партии.

Изучив возможности вторжения на Британские острова, он отверг этот план. Не потому, конечно, что операция была слишком кратковременной, а потому, что поражение в битве против Англии на глазах всей Европы могло иметь катастрофические последствия для Республики и для самого Бонапарта. Но он не мог бездействовать и, отвергнув идею десанта на Британские острова, сразу же вернулся к давней мысли о Востоке, Египте

Видел ли он огромный риск, опасность неудачи, даже гибели, стоявшие грозной тенью над походом на Восток? Бесспорно, эту опасность нельзя было не видеть. Но в одном пункте Бонапарт был прав: Египет, Восток это все-таки была мировая периферия; что бы здесь ни случилось, это не будет иметь таких катастрофических последствий как поражение в битве один на один против Англии.

Он охотно отдался мечтам о грандиозных победах, которые подсказывало ему воображение. Мармон писал, что со времени итальянской кампании поход в Египет был любимым детищем Бонапарта[358]. Он связывал с этим походом необозримые планы, он надеялся поднять греков на освободительную борьбу, вступить в сговор с индийскими племенами и найти в них союзников против англичан, изгнать британцев из Индии, дойти самому до берегов Инда, а может, затем повернуть и пойти на Константинополь… Великие планы, один другого грандиознее, теснились в его голове. Можно поверить Бурьенну, когда он передает слова Бонапарта: «Европа – это кротовая нора! Здесь никогда не было таких великих владений и великих революций, как на Востоке, где живут шестьсот миллионов людей»[359]. Это не придумано – один лишь Бонапарт в пылу увлечения мог так сказать.

Он решил рискнуть. Ради такого огромного, баснословного, фантастического выигрыша, рисовавшегося его воображению, – подняться выше Александра Великого! – он пошел на безмерный риск.

Бонапарт отдавал себе отчет в том, что все – на острие ножа. Уже не раз, правда, не в таких масштабах, он вел эту предельно рискованную, все время колебавшуюся между орлом и решкой, опаснейшую игру. В сражениях при Лоди и Риволи на протяжении многих часов армия оставалась на грани победы и поражения. Наполеон готов был снова идти на этот риск; после Монтенотте, Лоди, Риволи он верил, что судьба поворачивается для него орлом! Он верил в свою звезду!

***

19 мая 1798 года ранним солнечным утром армада французских кораблей – больших линейных во главе с флагманом «Орион», фрегатов, корветов, бригов, всякого рода транспортов – снялась с рейда Тулонского порта и двинулась на восток.

Куда она шла? На завоевание Сицилии? Мальты? Никто, кроме самого узкого круга высших начальников, этого не знал. Даже военный министр Шерер и тот до последних дней не был в курсе дел. Не знали ничего достоверного об экспедиции ни во Франции, ни в Европе. Газеты распространяли самые противоречивые сведения. В начале мая возникли слухи, будто экспедиция, пройдя Гибралтарский пролив, повернет на запад. Вскоре после выхода французской флотилии из Тулона была предпринята широкая отвлекающая операция – попытка высадить десант в Ирландии. В августе группа французских кораблей под командованием генерала Эмбера действительно направилась к берегам Изумрудного острова и сначала успешно осуществила десант.

Казалось, все было предусмотрено для успеха похода на Восток. Тридцать восемь тысяч отборных солдат – каждый проверялся, артиллерия, снаряды, лошади, продовольствие, книги на сотнях транспортных судов двигались на восток, охраняемые конвойными кораблями. Лучшие генералы Республики, цвет французской армии – Клебер, Дезе, Бертье, Ланн, Мюрат, Бессьер, ближайшие сподвижники Бонапарта – Жюно, Мармон, Дюрок, Сулковский, Лавалетт, Бурьенн – составляли окружение командующего Восточной армией. Вместе с военными ехали ученые – будущий Институт Египта, объединявший представителей всех отраслей науки, – прославленные Монж, Бертолле, натуралист Жофруа Сент-Иллер, химик Конте, минералог Доломье, медики Ларрей и Деженет, литераторы Арно и Парсеваль Гранмезон и другие.

При выходе в море огромный, перегруженный флагман «Орион» задел дно; некоторые увидели в этом дурную примету, но кто посмел бы высказать такие мысли вслух?

Все, казалось, благоприятствовало успеху. Был май, еще не жаркое солнце ярко светило, сильные попутные ветры надували паруса. Огромная флотилия легко и быстро скользила по волнам[360].

Три недели спустя, 9 июня, французские корабли подошли к берегам Мальты. Остров был занят почти без сопротивления. Над крепостью Ла-Валетта поднялся французский флаг[361].

19 июня флотилия французских кораблей двинулась дальше. Снова дули попутные ветры, французская армада продвигалась вперед, английской эскадры не было видно.

На борту «Ориона» царило оживление. Мальта была первой победой. Командующий армией, как всегда, с раннего утра работал. За обедом в его кают-компании собирались ученые, высшие офицеры. После обеда возникали оживленные споры. Темы для дискуссий предлагал почти всегда командующий: то были вопросы религии, различные формы политического правления, строение Земли. Однажды он предложил обсудить вопрос о предчувствиях, об истолковании снов. Может быть, он, суеверный корсиканец, все эти дни думал о дурной примете – как «Орион» задел дно при выходе в море?

2 июля французская флотилия подошла к побережью Северной Африки. Недалеко от Александрии спешно, но в полном порядке армия высадилась на сушу. Сразу же войска выступили в поход, и через несколько часов перед их глазами открылся большой восточный город: невысокие белые дома с плоскими крышами, узкие, устремленные вверх минареты, нарядные голубые купола мечетей. Французская армия вступила в Александрию.

Самое опасное в экспедиции – долгий путь по зыбким волнам – осталось позади. Это могло казаться почти чудом – более сорока дней французская флотилия находилась в море, она прошла его с запада на восток и с севера на юг, но так и не встретила англичан. Чувствуя под ногами твердую почву, французы уже ничего не страшились: на суше они вновь ощущали себя армией победителей. Можно ли было сомневаться в счастливой звезде генерала Бонапарта?

Французская флотилия прошла через все Средиземное море, не встретив англичан. Но значило ли это, что противник, которого уже в XVIII веке называли «коварным Альбионом», оказался на самом деле столь простодушен, что принял за чистую монету нехитрые приемы дезинформации, к которым прибегали правительство Республики и его агентура весной 1798 года?

Примерно за месяц до отплытия Восточной армии из Тулона в Париже произошло странное происшествие. В поздний час 21 апреля 1798 года к начальнику тюрьмы Тампль явились жандармы и предъявили ему приказ Директории, предлагавший передать им содержавшегося в тюрьме опаснейшего преступника – английского офицера Сиднея Смита, действовавшего против французов еще под Тулоном. Приказ был оформлен по всем, правилам, все подписи членов Директории стояли на месте – начальнику тюрьмы оставалось лишь выполнить его.

И лишь после того как с грохотом захлопнулись тюремные двери за жандармами, уведшими преступника, тюремного администратора стали одолевать сомнения…

Вскоре выяснилось, что никакого приказа об освобождении или перемещении Сиднея Смита не было, ни один член Директории не подписывал его, ни один жандарм не был послан в тот злосчастный день в тюрьму Тампль…

Приказ о Смите оказался фальшивым, подписи – поддельными; форму жандармов надели на себя старые враги Республики – роялисты, предводительствуемые Ле Пикаром де Фелиппо – давним врагом Бонапарта по Парижскому военному училищу, затем эмигрантом, участником контрреволюционных заговоров и походов. Это беспримерно дерзкое похищение из столичной тюрьмы одного из опаснейших заключенных, несмотря на все розыски, сошло преступникам с рук. Никого из участников похищения не удалось обнаружить.

Вильям Сидней Смит был одним из последних представителей вымирающего племени британских пиратов времен королевы Елизаветы. Он мог бы по праву считаться законным наследником сэра Френсиса Дрейка. Ловкий, коварный, настойчивый в достижении цели, словно воскресший из шестнадцатого столетия конкистадор или корсар, одинаково неуловимый на море и на суше, он оставался всегда опаснейшим противником Франции[362]. И вот после того как он был заключен в толстые, не пробиваемые пушечным снарядом стены тюрьмы Тампль, он сумел выскользнуть из нее и затеряться, как песчинка в море…

Прошло какое-то время, и стало известно, что месяц спустя после бегства из тюрьмы Тампль Сидней Смит и Ле Пикар де Фелиппо, притаившиеся, пока велись розыски, где-то во Франции, сумели незаметно для пограничной стражи переправиться в Англию.

Прошло еще какое-то время, и командующий Восточной армией, действовавшей в Египте, получил донесение о том, что существенную помощь военным силам противника оказывают его давние знакомые – полковник английской армии Ле Пикар де Фелиппо и капитан английского флота, позднее адмирал Вильям Сидней Смит.

Вскоре выяснилось и иное. Адмирал Нельсон и служба английской разведки тоже не были доверчивы и наивны. Нельсон со своими кораблями стоял у Гибралтарского пролива, готовый в любой момент двинуться на запад или восток. Но случилось так, что в день выхода флотилии Бонапарта из Тулона в западной части Средиземного моря разыгралась буря и корабли Нельсона изрядно потрепало; его внимание было всецело приковано к борьбе со стихией, и выход французских кораблей в море остался незамеченным. Лишь когда до Нельсона дошли сведения о том, что французы заняли Мальту, он бросился за ними в погоню. Адмирал так кипел желанием настигнуть и разгромить противника, что его эскадра, подняв паруса, промчалась по морю с такой быстротой, что опередила французов; ночью английские корабли пронеслись мимо медленно плывшей французской флотилии, проходившей севернее Крита.

Эскадра Нельсона примчалась в Александрию, но там ни о Бонапарте, ни о французах вообще никто ничего не слыхал. Английский адмирал решил, что французский флот направился в Александретту или Константинополь, и устремился туда.

Быстроходность английской эскадры оказалась для французов спасительной, но битвы на море не удалось избегнуть, она была лишь отсрочена. Надо было ожидать, что Нельсон скоро вернется.

Бонапарт из Александрии обратился с воззванием к египетскому народу. Оно было датировано 14 мессидора VI года (2 июля 1798), 18 месяца мухаррема, год хиджры 1213[363]. В воззвании говорилось: «Бонапарт, член Национального Института, командующий армией…

Давно уже беи, господствующие над Египтом, оскорбляют французскую нацию и подвергают ее негоциантов унижениям; час отмщения настал… Народы Египта, вам будут говорить, что я пришел, чтобы разрушить вашу религию, – не верьте! Отвечайте, что я пришел, чтобы восстановить ваши права, покарать узурпаторов, и что я уважаю больше, чем мамелюки, Бога, его пророка и Коран. Скажите, что все люди равны перед богом, только мудрость, таланты и добродетели вносят' различия между людьми…»[364]

Бонапарт призывал египетский народ довериться французам, объединиться с ними, чтобы сбросить иго мамелюков и создать новую, счастливую жизнь.

Воззвание Бонапарта доказывало, как тщательно были обдуманы и подготовлены действия в Египте. Той же разумностью, свидетельствующей о понимании задач, были отмечены и многие практические мероприятия Бонапарта и его сотрудников в Египте вплоть до открытия Розеттского камня или санитарно-противоэпидемических мер Ларрея и Деженета[365].

Но даже это первое воззвание имело недостаток: говоря военным языком, оно било дальше цели. Бонапарт, готовясь к походу на Восток, обдумывал политическую стратегию: он рассчитывал, как это было и в Италии, найти союзников в лице угнетенных и недовольных. Первое воззвание призывало египетский народ – подняться против господства военных феодалов – беев-мамелюков. Но арабы-феллахи и жители городов, составлявшие основное население Египта, были до такой степени забиты и политически отсталы, находились на такой низкой ступени общественного сознания, что все призывы к борьбе до них не доходили: они еще не были способны их воспринять. Не сразу, через недели или месяцы, Бонапарту стало ясно, что он не находит общего языка с арабами, что они его не слушают, что бы он ни говорил.

Бонапарт оказался в Египте – и это стало трагедией всего похода – в социальном вакууме. Он не встречал поддержки и не находил опоры в народе страны. Он был стратегом, созданным революцией, мыслил ее категориями, и в его стратегических планах социальным силам придавалось, по крайней мере вначале, не меньшее значение, чем пушкам и числу штыков. Когда он рисовал увлекающую его картину великого похода на Восток и полного сокрушения колониального могущества Британии, то он рассчитывал достичь этого грандиозного результата не со своей маленькой армией в тридцать пять тысяч человек.

Нет, он надеялся на то, что его солдаты будут авангардом великой армии освобождения, в которую вольются восставшие арабы, греки, персы, индийцы. Он будет идти во главе непрерывно растущей многомиллионной армии поднявшихся за свое освобождение народов, и в мире не будет силы, которая смогла бы противостоять этой всесокрушающей лавине. Он слал эмиссаров к Типу Султану, возглавившему сопротивление английским завоевателям в Южной Индии – в государстве Майсур[366], он торопил Талейрана выехать в Константинополь, строя противоречивые планы и привлечения на свою сторону правительства Порты, и пробуждения мятежных сил против ее власти.

Его политика, как показала итальянская кампания, и в особенности Леобен и Кампоформио, содержала и прогрессивные и завоевательные тенденции; они противоречиво переплетались между собой.

В Египте, как вскоре убедился Бонапарт, он оказался в состоянии полной изоляции от населения. Семена, брошенные им в опаленную солнцем почву, не давали всходов: земля еще не созрела для роста нови. Он провел ряд смелых реформ антифеодального характера, но не приобрел поддержки арабов.

В отличие от Италии армия Бонапарта в Египте могла рассчитывать только на узковоенные средства достижения успеха Социальный аспект войны оказался почти полностью исключенным. Это имело трагические последствия для французской армии: превратившись из армии освободительной, какой она в конечном счете была в Италии и намеревалась остаться на Востоке, в армию завоевателей, она стала неизмеримо слабее; при своей малочисленности и большой удаленности от основных баз она была обречена рано или поздно на поражение.

Бонапарт с его сильным умом быстро это понял. Его поход в Сирию был продиктован не столько узкотактическими (движение навстречу турецкой армии), сколько стратегическими соображениями. На острове Святой Елены, когда все было уже далеким прошлым, он в беседе с Лас-Казом, возвращаясь ко все еще волновавшей его теме, очень ясно раскрыл свой стратегический замысел: «Если бы (крепость) Сен-Жан д'Акр была взята французской армией, то это повлекло бы за собой великую революцию на Востоке, командующий армией создал бы там государство, и судьбы Франции сложились бы совсем иначе»[367].

Но крепость Сен-Жан д'Акр, как известно, не была взята..

Завоевательный характер войны в Египте пагубно влиял и на французских солдат, и на самого Бонапарта Под палящими лучами африканского солнца, в изнуряющих походах по раскаленным пескам пустыни во имя чего? ради чего? – блекли или, может, даже испарялись революционные чувства, верность республиканским принципам, революционный патриотизм воодушевлявшие еще недавно тех же солдат в итальянской кампании На первый взгляд незначительный но в то же время весьма симптоматичный пример: во время итальянской кампании большие революционные праздники 14 июля, 10 августа, 21 сентября отмечались приказами командующего и вся армия их праздновала. В египетском походе о них как-то незаметно перестали вспоминать; даже десятилетний юбилей взятия Бастилии, 14 июля 1799 года, среди многих приказов, изданных командующим, оказался забытым. Египетский поход сыграл зловещую роль и в идейной эволюции самого Бонапарта.

Конечно, Бонапарт был не из тех, кто склоняет голову и опускает руки перед обрушивающимися на них злосчастиями. Напротив, в Египте, когда с каждым днем все очевиднее раскрывались неисчислимые трудности и бедствия, вставшие на пути армии, он проявлял величайшую энергию и твердость духа.

Французская армия вновь одерживала блистательные победы. После изнурительного похода по раскаленным пескам Дамангурской пустыни, когда вдалеке уже были видны минареты Каира, перед французами выросла конница мамелюков. В сражении у подножия пирамид 21 июля 1798 года все яростные атаки мамелюков Мурад-бея разбились о непробиваемые французские каре. Тогда была произнесена знаменитая фраза: «Солдаты, сорок веков смотрят на вас!» Битва закончилась полным разгромом противника[368].

Армия Бонапарта вступила в Каир. Клебер успешно завоевал дельту Нила. Дезе, преследовавший мамелюков Мурад-бея, нанес им поражение при Седимане и овладел Верхним Египтом.

Но в шесть часов вечера 1 августа перед французским флотом, стоявшим в Абукирском заливе, внезапно предстала ожидаемая давно, но все же не в этот момент[369] эскадра адмирала Нельсона. Через полчаса началось морское сражение. Хотя силы сторон были почти равны и французы даже имели перевес в количестве орудий, Нельсон, захвативший инициативу и обнаруживший превосходство в руководстве морским сражением над Брюэсом, склонил ход боя в свою пользу. Он отрезал французские корабли от берега и открыл огонь с двух сторон. К одиннадцати часам утра 2 августа французский флот перестал существовать; лишь четырем кораблям удалось уйти, остальные были уничтожены или пленены[370].

Абукирская катастрофа влекла за собой трагические последствия для французской армии в Египте.

Коммуникации в стране были столь плохи, что Бонапарт узнал о происшедшем только две недели спустя, 13 августа, в Салейохе, где его нагнал курьер, посланный Клебером. Человек сильного характера, Бонапарт, получив эту ужаснувшую его весть, испытал, как это с ним всегда бывало в момент опасности, прилив огромной энергии. Его письма адмиралу Гантому, Клеберу, Директории динамичны, практически трезвы; ни тени колебаний; он уверенно намечает ряд неотложных мер, призванных спасти то немногое, что осталось от флота; он готов, собирая по кораблю во всех средиземноморских портах, начать сызнова восстановление французского флота[371]. О его сильном душевном волнении можно лишь догадываться по настойчивости, с которой он доказывает – кому? – Директории, что судьба, счастье (он пишет Fortune с большой буквы) его не покинули, и по сентиментальной взволнованности обнаруживающей бывшего ученика Руссо в соболезнующем письме вдове погибшего адмирала Брюэса[372]

По свидетельствам современников, известие об Абукире произвело гнетущее впечатление на армию. Собствен но, разочарование, более того – недовольство началось еще раньше. И Мио и Бурьенн, свидетели во всем различные, сходятся в описании настроений в египетской армии после первого месяца пребывания в стране[373]. Египет в действительности оказался так не похож на тот волшебный мир восточных красот и чудес, которые рисовало воображение на пути из Тулона в Александрию, что они не могли и не хотели с ним примириться После Италии то был разительный контраст. Бесплодные, выжженные солнцем пустыни, раскаленный песок, бедность, нищета, убогость, темный, забитый народ, видевший во французах врагов, отсутствие денег, нехватка воды, постоянно мучающая жажда и зной, зной, все испепеляющий зной!! – за какие грехи и преступления армию победителей Италии обрекли на эти страдания? Катастрофа в Абукире приумножила эти настроения. Они господствовали не только среди солдат, но и среди офицеров и даже высших командиров.

Наполеон, всю жизнь настойчиво оправдывавший египетскую экспедицию, должен был все же признать крайнее недовольство, царившее в армии. Он сам рассказал, как однажды, услышав весьма крамольные разговоры группы фрондирующих генералов, он обратился к одному из них, самому высокому ростом- «Вы вели здесь мятежные речи, генерал; берегитесь, как бы я не выполнил свой долг: ваш высоченный рост не помешает вам быть расстрелянным в течение двух часов»[374].

Но если верить Бурьенну, Бонапарт, оставаясь наедине, сам давал волю мрачным чувствам. Когда Бурьенн высказал надежду, что Директория придет на помощь, Бонапарт не дал ему договорить: «Ваша Директория – это… – он произнес нецензурные слова – Они мне завидуют и ненавидят меня, они охотно оставят меня здесь погибать…»[375]. На Директорию он не надеялся; он мог рассчитывать только на самого себя.

С огромной энергией он взялся за общественное переустройство Египта. Но чем дальше шло время, тем становилось очевиднее, что все усилия бесплодны: французы вспахивали пески и в буквальном и в переносном смысле. Восстание в Каире, восстание арабов в разных концах завоеванной страны, жестокие кары, расстрелы и новые мятежи[376] – все доказывало, что пришельцы не могут найти опоры среди арабского населения, что они остаются армией завоевателей, удерживающей свою власть силой штыка. Но ведь эта сила будет слабеть? Что ждет тогда?

Бонапарт искал выхода из мышеловки, в которой он оказался. Надо было вырваться из этой бесплодной пустыни; надо прорваться к необозримым плодоносным просторам Востока, и тогда все будет переиграно.

Он не отказывался от своих грандиозных планов. 25 января 1799 года он послал гонца в Индию с письмом к Типу Султану «Вы, верно, уже осведомлены о моем приходе к берегам Красного моря с неисчислимой и непобедимой армией, исполненной желания освободить вас от оков английского гнета», – писал он индийскому вождю Неисчислимая армия? Конечно, это только гипербола. Но если она сможет дойти до берегов Инда и Ганга, кто может сомневаться в том, что она действительно станет неисчислимой?

К концу 1798 года численность французской экспедиционной армии в Египте составляла двадцать девять тысяч семьсот человек, из них, по официальным данным, тысяча пятьсот были небоеспособными[377]. Для похода в Сирию главнокомандующий мог выделить только тринадцать тысяч. Это количество представлялось ему вполне достаточным для начальных наступательных операций. Сирия должна была быть лишь первым актом в широко задуманном плане действий. Как позднее писал Бонапарт, он рассчитывал, «если судьба будет благоприятствовать, несмотря на потерю флота, к марту 1800 года во главе сорокатысячной армии достичь берегов Инда»[378].

9 февраля 1799 года маленькая армия выступила в поход. Вместе с Бонапартом на завоевание восточного мира шли его лучшие генералы – Клебер, Жюно, Ланн, Мюрат, Ренье, Кафарелли, Бон и другие. Путь был тяжелым, изнуряющим, даже в феврале солнце жгло, мучила жажда. Но всех воодушевляла надежда; армия шла вперед, она оставляла позади ненавистную пустыню. Воен ные операции развертывались успешно. Боевые столкновения под Эль-Аришем и Газой завершились победами После упорных боев пали Яффа и Хайфа, в сражении с турками была завоевана Палестина. К 18 марта армия подошла к стенам старинной крепости Сен-Жан д'Акр.

Чем дальше на восток продвигалась армия Бонапарта, тем становилось труднее. Сопротивление турок возрастало. Население Сирии, на поддержку которого Бонапарт надеялся, было так же враждебно к «неверным», как и арабы Египта. При взятии Яффы город подвергся разграблению, французы проявили крайнюю жестокость к побежденным. Но ни арабов, ни друзов, ни турок нельзя было ни застращать, ни привлечь на свою сторону. В Яффе обнаружились первые признаки заболевания чумой. Болезнь вызвала страх у солдат, но еще надеялись избежать эпидемии.

Бонапарт шел впереди армии – молчаливый, хмурый. Война складывалась несчастливо, все шло не так, как он ожидал, все оборачивалось против него. Судьба ему больше не благоприятствовала… Его угнетало еще и другое В самом начале сирийского похода, у Эль-Ариша, как о том поведал Бурьенн, Жюно шедший, как обычно, рядом с командующим – они были друзьями, были на «ты», – сказал ему что-то такое, отчего лицо Бонапарта страшно побледнело, затем он стал содрогаться от конвульсий.

Позже от самого Бонапарта Бурьенн узнал, что так потрясло его. Жюно рассказал, неизвестно зачем, что Жозефина неверна. Ярость Бонапарта была беспредельна. Он осыпал проклятиями, солдатской бранью имя, которое еще вчера было самым дорогим.

Для Бонапарта это было едва ли не самым сильным потрясением. На время оно заслонило все остальное. Женщина, которую он больше всего любил, его жена, его Жозефина, через полгода после свадьбы, когда он мысленно был всегда с нею, изменяла ему с каким-то ничтожеством. Кому еще после этого можно верить? Чему верить?

Он обрушился на Бурьенна; он готов был винить и его: «Вы ко мне не привязаны… Вы обязаны были мне рассказать… Жюно – вот истинный друг!»[379] Но эту дружескую услугу Бонапарт не простил Жюно. Рассказанное у Эль-Ариша запомнилось на всю жизнь. Из всех генералов «когорты Бонапарта» самый близкий к нему, Андош Жюно, оказался единственным, не получившим звания маршала.

Но в те первые дни, когда Бонапарт узнал эту ужасающую правду, он не мог преодолеть охватившего его смятения, гнетущей подавленности.

В письме к Жозефу, вскоре после потрясшего его известия, младший Бонапарт писал: «…ты единственный, кто у меня остался на земле. Твоя дружба мне очень дорога. Мне лишь остается, чтобы стать окончательно мизантропом, потерять еще и ее, увидеть, как ты меня предаешь…» Он не мог знать тогда, что позже, через несколько лет, придет и этот день и он увидит, как Жозеф, как другие его братья отступятся от него.

Но тогда, в 1799 году, Жозеф оставался «единственным другом», и в трудный час Наполеон только ему мог доверить чувства и мысли, угнетавшие его. Он просил старшего брата приобрести в сельской местности, где-нибудь под Парижем или в Бургундии, дом, в котором можно было бы уединиться на всю зиму: «Я разочарован в природе человека и испытываю потребность в одиночестве и уединении. Почести власти мне наскучили, чувство иссушено; слава – пресна; к двадцати девяти годам я все исчерпал; мне ничего не остается, как стать закоренелым эгоистом».

Эти строки чем-то напоминают юного Бонапарта, Бонапарта 1786 года: та же горечь разочарования, та же щемящая тоска.

Чтобы не остаться в долгу перед Жозефиной, он сошелся с молоденькой женой одного из офицеров, некой Полиной Фуре. Худенькая, мальчишеского склада, она сумела, облачившись в мужскую одежду, обмануть всех и последовать за мужем в армию. Ее вызывавшая восхищение преданность мужу оказалась – увы! – не слишком прочной; она не устояла перед льстившим ей своими ухаживаниями главнокомандующим армией. Лейтенанту, мужу Полины, во избежание нежелательных осложнений было дано срочное поручение во Францию! Но корабль, на котором он отплыл от берегов Египта, был перехвачен англичанами. Они доказали, что служба информации поставлена у них неплохо. Всех пленных они задержали, кроме одного – лейтенанта, мужа Полины Фуре, возлюбленной главнокомандующего французской армией в Египте. Со всей предупредительностью они поспешили переправить его назад, в Каир.

Подобного рода происшествия в армии не остаются секретом. Обманутый муж все узнал. Супруги развелись, инцидент был исчерпан. Эта «маленькая дурочка», как называл Полину Фуре Бонапарт, сама по себе его мало занимала. Другие мысли, другие заботы владели им.

Бонапарт взял себя в руки. К тому же как мог он покарать Жозефину, что мог он сделать, отдаленный тысячами километров от Парижа? Он больше ни с кем на эту тему не говорил. Да и к чему? Что могли изменить слова? Как человек суеверный, он почувствовал в этом тяжелом известии еще одно подтверждение, что судьба повернулась против него. Он безмерно любил Жозефину и считал, что она приносит ему счастье. Удивительные успехи весны 1796 года – Монтенотте, Лоди, Риволи – все это пришло вместе с Жозефиной. Она изменила ему, и вместе с ней ему изменило счастье.

Он был солдат, и долг солдата повелевал ему идти вперед. Он был командующим армией, и на нем одном лежала ответственность за этих людей, под палящим зноем двигавшихся на восток.

Надо было сломить сопротивление этой старой крепости энергичным натиском. «Судьба заключена в этой скорлупе»[380]. За Сен-Жан д'Акром открывались дороги на Дамаск, на Алеппо; он уже видел себя идущим по великим путям Александра Македонского. Выйти только к Дамаску, а оттуда стремительным маршем к Евфрату, Багдаду – и путь в Индию открыт!

Но старая крепость, еще в XIII веке ставшая достоянием крестоносцев, не поддавалась непобедимой армии. Ни осада, ни штурмы не дали ожидаемых результатов. Ле Пикар де Фелиппо, тот самый, что год назад сумел вывести Сиднея Смита из парижской тюрьмы Тампль, давнишний недруг Бонапарта, счастливый возможностью сквитать старые счеты, превосходно руководил обороной крепости. Смит тоже не терял времени даром: он установил контроль, над морскими коммуникациями между Александрией и осаждающей армией, а сам обеспечивал непрерывное пополнение гарнизона крепости людьми, снарядами, продовольствием[381]. Шестьдесят два дня и ночи длились осада и штурм Сен-Жан д'Акра; потери убитыми, ранеными, заболевшими чумой возрастали. Погибли генералы Кафарелли, Бон, Рамбо, еще ранее был убит Сул-ковский. Ланн, Дюрок, многие офицеры получили ранения.

Не грозила ли всей французской армии опасность быть перемолотой под стенами Сен-Жан д'Акра? Бонапарта это страшило. Он все более убеждался, что его тающей армии не хватает сил, чтобы овладеть этой жалкой скорлупой, ветхой крепостью, ставшей неодолимым препятствием на пути к осуществлению его грандиозных замыслов. Не хватало снарядов, недоставало патронов, пороха, а подвоз их по морю и суше был невозможен. Голыми руками крепость не взять. Все попытки штурмовых атак терпели неудачи. Длительное двухмесячное сражение под стенами Сен-Жан д'Акра было проиграно. Через самое короткое время это станет очевидным для всех.

Ранним утром 21 мая французская армия бесшумно снялась с позиций. В приказе по армии командующий писал о подвигах, о славе, о победах[382]. Но к чему были эти слова? Кого они могли обмануть? Армия быстрым маршем, сокращая время отдыха, чтобы не быть настигнутой противником, той же дорогой, откуда пришла, после трех месяцев страданий, жертв, оказавшихся напрасными, возвращалась назад, на исходные позиции.

То было страшное отступление. Нещадное солнце стояло в безоблачном небе, обжигая иссушающим жаром. Нестерпимый, изматывающий зной, казалось, расплавлял кожу, кости; солдаты с трудом волочили ноги по горячим пескам, по растрескавшимся дорогам пустыни. Мучения жажды были невыносимы. Рядом шумело бескрайнее море, но питьевой воды не было. Люди выбивались из сил, но продолжали идти; кто отставал, кто падал – погибал. Сзади, над последними рядами растянувшейся цепочки людей, кружили какие-то страшные птицы с огромным размахом крыльев, с длинной голой шеей и острым клювом; то были, верно, грифы. Они ждали, кто упадет, чтобы наброситься с пронзительным клекотом на добычу.

Люди боялись этих ужасных птиц больше, чем неожиданно появлявшихся то здесь, то там на горизонте мамелюков на конях. Напрягая последние силы, солдаты старались не отрываться от колонны. И все-таки обессилевшие падали, и тогда уходящие слышали за своей спиной резкий гортанный клекот птиц-чудовищ, слетавшихся на страшную тризну. Армия таяла от чумы, от губительной жары, от переутомления. Более трети ее состава погибло[383].

Бонапарт приказал всем идти пешком, а лошадей отдать больным. Он первый подавал пример: в своем сером обычном мундире, высоких сапогах, как бы нечувствительный к испепеляющему зною, с почерневшим лицом он шел по раскаленным пескам впереди растянувшейся длинной цепочкой колонны, не испытывая, казалось, ни жажды, ни усталости.

Командующий армией шел молча. Он знал, он не мог не знать, что проиграно не только сражение под Сен-Жан д'Акром – проиграна кампания, проиграна война, все было проиграно.

Но не об этом надо было думать. Важно было довести то, что осталось от сирийской армии, до Каира. И после короткого отдыха призывный звук горна снова поднимал измученных солдат, и генерал Бонапарт впереди колонны снова ровным шагом, загребая ногами горячий песок, шел, шел на запад, не замечая палящей жары.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.033 сек.)