АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Пожизненный консулат

Читайте также:
  1. Превратите свои знания/увлечение/хобби в пожизненный поток дохода

 

Передвинем стрелку часов назад. Вернемся к событиям июня 1800 года.

Маренго имело неисчислимые последствия. Во всем – во внутреннем положении Республики, в позициях Франции на международной арене, в личной судьбе первого консула – на другой день после 14 июня обозначалось нечто новое.

15 июня Мелас подписал условия перемирия, продиктованные Бонапартом. Он согласился сразу, без спора на все, что от него потребовали. Он был слишком подавлен происшедшим: победой, наполнившей его гордостью, и через три часа полным, сокрушительным поражением. Потрясение, испытанное 14 июня, оказалось выше его сил; не вникая в то, чего от него хотели, он отдал французам почти всю Северную Италию и был счастлив, что ему позволили уйти с остатками разбитой армии за Минчо. Если бы от него потребовали большего – отдать противнику и всю Австрию, до Вены, он, наверно, и на это согласился бы. Как полководец, как человек Мелас после Маренго перестал существовать.

Бонапарт приехал в Милан. У него было много забот в столице Цизальпинской республики. Ему надо было добиться изменений в государственном устройстве республики, приблизить ее конституцию к конституции VIII года. Он стремился также внести существенные коррективы во взаимоотношения с католической церковью. В июне первый консул официально присутствовал в полной военной форме на торжественном молебне в Миланском соборе; это был новый шаг в его церковной политике[682]. Он выезжал в Павию, чтобы торжественно открыть университет, закрытый австрийцами. Бонапарт уделял внимание итальянскому искусству. Злые языки добавляли, что его нередко видели в обществе знаменитой красавицы Грассини. Словом, у него было в Италии множество самых разных дел.

И все же, бросив на полпути незавершенными дела, он 25 июня неожиданно покинул Милан; 2 июля он был уже во французской столице.

Что же заставило первого консула поспешить с возвращением? Дурные вести. Из надежных источников поступали тревожные сведения. Еще до начала второй итальянской кампании, в апреле 1800 года, Фуше сообщал, что некоторые бывшие якобинцы что-то затевают Бонапарт отнесся к этим сообщениям с вниманием. Он обязал Фуше и Камбасереса зорко следить за возможными противниками слева. Широкое якобинское движение? Или новый бабувистский заговор? Бонапарт не без основания полагал, что обстановка во Франции не благоприятствует таким выступлениям. Тем не менее в письмах-директивах консулам из армии он призывал их к бдительности и твердости[683]. Но то, что до него дошло в Италию и что он узнал в Париже, не показывая виду, что знает превзошло худшие опасения.

Стоило ему только уехать из столицы, как сразу же, чуть ли не на второй день, в Париже все было взбаламучено. Не только враги и недруги – это было бы понятно, но и ближайшие сотрудники первого консула, те, кому надлежало защищать режим консулата и его интересы, – все оказались вовлеченными в интриги, козни, какие-то темные, подпольные махинации. Самым странным было то, что все почему-то ожидали неудач Бонапарта: бедствий при переходе через Альпы, поражения, возможно даже его гибели. На протяжении двух месяцев его отсутствия, вместо того чтобы заниматься серьезными государственными делами, все были поглощены обсуждением вопроса: что будет, если вдруг…

В эти едва маскируемые заботой о благе отечества интриги оказались втянутыми высшие сановники консульского режима. Лидер «разочарованных брюмерианцев», так их называли, председатель Сената Эмманюэль Сиейес был главным вдохновителем или даже организатором этой антибонапартовской закулисной возни. Его враждебность первому консулу не составляла секрета. В конфиденциальных донесениях, поступавших из Парижа, сообщалось, что Сиейес возглавляет партию противников Бонапарта и его возможности и перспективы в предстоящей борьбе оценивались весьма высоко[684]. Ходили слухи, что Сиейес предлагал герцога Орлеанского или Лафайета на пост главы государства.

Были ли это только разговоры, или дело дошло до тайного комплота, установить нелегко. Бонапарт не мог получить информацию от своего министра полиции хотя бы потому, что тот был сам причастен к нечистым переговорам июня 1800 года. Конечно, Фуше с его «пронизывающими глазами надсмотрщика над каторжниками», как о нем метко сказал Сорель, оставался самым осведомленным лицом в Париже. Но он молча выслушивал и допускал столь многое, что становился как бы соучастником этого полузаговора.

Бонапарт в Париже вскоре узнал, что к этим странным разговорам, начинавшимся со слов «а вдруг…», были причастны и другие его министры, во всяком случае все занимавшие наиболее важные посты: иностранных дел, военных, внутренних дел – Талейран, Карно, даже его родной брат Люсьен Бонапарт. Талейран, до сих пор внушавший Бонапарту доверие и пользовавшийся его полной поддержкой, превратил свой особняк в Отейле в штаб-квартиру жаждущих перемен. Карно не без удовольствия выслушивал предложения стать во главе правительства, «если…».

Люсьен Бонапарт писал Жозефу, что «если произойдет…», то первыми пострадают они, братья Бонапарт[685]. Это не мешало, однако, Люсьену самому раздувать пламя интриги. Честолюбивый, уверовавший в свой литературный талант[686], оскорбленный тем, что старший брат недостаточно ценит его заслуги в день 19 брюмера, Люсьен Бонапарт на свой манер конспирировал против брата. Даже родная сестра Наполеона Элиза и та в своем парижском салоне позволяла вольные разговоры. Все, все предавали, открещивались от Бонапарта еще раньше, чем он был побежден.

Кульминацией этих настроений был памятный день 20 июня. Накануне, начиная с 14 июня, как отмечали полицейские агенты, во всех кафе, на улицах говорили главным образом о падении Генуи, о дурных известиях из армии. На бирже курсы ценных бумаг стали падать. Утром 20-го прибыл курьер, привезший страшную весть о поражении под Маренго. Возбуждение достигло апогея. Многие стали хвастаться: «Я это предвидел», «Я это первым сказал». Ажиотаж, волнение достигли высшей степени. Не интересовались судьбой Бонапарта, о нем уже не говорили, его считали конченым человеком; всех занимал главный вопрос: что же будет теперь? Для лидеров, может быть для большинства, «Что же будет?» означало практически «Кто же?»[687].

В этот момент всеобщей сумятицы, когда тайное начинало становиться явным, когда на лицах стали проступать желания и с уст готовы были сорваться новые имена в этот критический миг появляется новый курьер из Италии. Речи обрываются на полуслове, молча все ожидают-что же будет сказано? Оглашается краткое сообщение о полной, решающей победе.

«Немая сцена», как обозначил Гоголь финал «Ревизора». Потрясение, неожиданность так велики, что никто не может молвить ни слова. Затем, когда шок миновал, все сразу, наперебой стали возносить хвалу великому полководцу. «Мы все это ожидали», «Могло ли быть иначе?!», «Мы предвидели эту победу!» – раздавалось со всех сторон. Особенно старались те, кто дальше других забегал вперед. Камбасерес и Лебрен чувствовали себя крайне неловко: они ведь тоже допускали эти недозволенные разговоры. У первого консула длинные руки, и рано или поздно все происшедшее в его отсутствие станет ему известным.

Чтобы отодвинуть этот страшащий их час или чтобы усыпить бдительность Бонапарта, консулы и министры готовят победителю при Маренго торжественную, грандиозную встречу. Первый консул будет принят, как Цезарь после завоевания Галлии. Но Бонапарт пресекает их намерения. С дороги он присылает короткую записку – никаких торжественных встреч, никаких церемоний.

Он возвратился в Париж, когда его не ожидали. После этой победы, которую славила вся страна, которая поразила всю Европу, весь мир, Бонапарт вернулся хмурым, молчаливым. К тридцати годам он познал в полной мере горечь разочарований. Он во всем разуверился-, в великих освободительных идеях, так искренно увлекавших его в дни юности, в наивных мечтах о свободной Корсике, в революции, в якобинстве, в котором он видел могучую силу, в верности своей жены, > которую любил больше всего на свете. Теперь пришла очередь его братьев, готовых было его предать, его ближайших соратников, выбранных им самим, сотрудников, с которыми он создавал режим консулата. Все, все не колеблясь отрекались от него, все готовы были его предать и продать, ни на кого нельзя было положиться.

«Я возвратился с состарившимся сердцем», – скажет он позже о лете 1800 года.

Кризис консульского режима, обнаружившийся в июне 1800 года, в действительности был даже острее, чем это казалось с первого взгляда. Опасны были не тайные козни Сиейеса, не вероломство Фуше и Талейрана (то была их вторая натура), ни фрондерство Люсьена. Опасным было то, что брожение в верхах консульского режима, ожидание ближайшими сотрудниками первого консула перемен стало явным, очевидным для всех и тем самым показало непрочность консульской власти. Бальзак в своем «Темном деле» прекрасно воспроизвел неустойчивую, тревожную политическую атмосферу тех дней – смутное время ожидания надвигавшихся перемен, когда никто не знал, где кончается власть консульского режима и начинается могущественная сила тайных участников заговора. Эта ставшая явной для всех слабость консулата воодушевила его настоящих врагов – людей действия, решивших воспользоваться благоприятным моментом. В поры ослабевшего государственного организма проникли враждебные ему силы. Это проникновение осталось незамеченным, или ему не придавали значения, не принимали всерьез. Прошло время, и эти подспудные процессы вдруг сразу дали о себе знать.

Бонапарт, вернувшись из Италии в столицу, должен был делать вид, что ничего не произошло, что он ничего не заметил, ничего не знает. Он по необходимости носил личину доверчивого или слишком занятого человека, не разглядевшего происшедшего, ибо иначе ему пришлось бы вступить в борьбу со всеми руководителями государственной власти, со всеми своими сотрудниками. Воевать со всеми было невозможно. Он ограничился лишь отстранением Карно с поста военного министра. Армия в его глазах имела решающее значение, и доверять ее человеку, не скрывавшему своей враждебности, – на это согласиться он не мог. Военным министром был снова назначен Бертье.

В остальном все сохранилось по-прежнему, все удержали свои посты, и даже Фуше, не без основания опасавшийся за свой портфель министра полиции, вскоре убедился, что и ему ничто не грозит. Было замечено лишь, что первый консул стал резче, раздражительнее, было очевидно также, что он все больше прибирает к рукам все дела, становится все более требовательным и недоверчивым. Но победителю Маренго все прощалось, даже, вернее, все вызывало одобрение. В целом же общий ход вещей оставался без изменений.

Но вот с некоторых пор, с осени 1800 года, стали происходить странные вещи. 18 вандемьера (10 октября) в театре Оперы во время представления в нескольких шагах от ложи первого консула было задержано несколько человек – они были вооружены кинжалами. Следствие установило, что то были бывшие якобинцы: Арена (один из братьев Арена, давних друзей Бонапарта по дням корсиканской юности), Черакки, Топино-Лебрен, Демервиль. Арестованные не отпирались; они признали что шли к ложе консула, с тем чтобы заколоть его кинжалом[688]. Не было ли это полицейской провокацией, подстроенной Фуше? Вопрос этот остался до конца невыясненным. При всех обстоятельствах арестованные заплатили за это своей жизнью. Примерно через месяц полиция арестовала в Париже некоего Шевалье, якобинца, тоже близкого к бабувистам инженера, занимавшегося изготовлением взрывчатого вещества, предназначенного, конечно, также для первого консула.

Еще ранее, в начале вандемьера, в провинции – в Турени – произошло загадочное происшествие. В замок сенатора Клемана де Ри, видного политического деятеля Республики, явились несколько вооруженных людей и среди бела дня похитили сенатора, увезли с собой. Бальзаку это происшествие послужило канвой для одного из лучших его романов – уже упоминавшегося «Темного дела». Название, данное романистом, было совершенно точным: эта история действительно осталась темной, не выясненной до конца, и не только во времена Бальзака, и ныне, 170 лет спустя[689]. Тогда же, осенью 1800 года, похищение сенатора де Ри, оставшееся в течение длительного времени нераскрытым и безнаказанным, вызывало смятение умов.

Бонапарт поручил розыски пропавшего сенатора одному из самых энергичных и пользовавшихся его доверием сотрудников – Рене Савари[690]. Многие современники полагали (и Бальзак разделял это мнение), что похищение Клемана де Ри связано с опасными разговорами весной 1800 года, начинавшимися со слов «А вдруг…». Чтобы обезопасить себя от врагов и друзей, Клеман де Ри счел разумным укрыть в своем замке некоторые компрометант-ные документы, сохранившиеся от того времени. Предусмотрительный сенатор недооценил, однако, способности своих друзей Его похищение не преследовало корыстных целей: ценности не были взяты. Но когда стараниями полиции Фуше он был так же неожиданно обнаружен, как неожиданно и исчез, он, возвратившись в свой замок, удостоверился в том, что за время его отсутствия из замка исчезли документы, которым он придавал такое значение[691].

Общественное мнение было уже достаточно возбуждено «темной историей», когда новое происшествие в столице – и какого масштаба! – заставило забыть о всех предыдущих

Вечером 3 нивоза (24 декабря) Бонапарт выехал из Тюильри в Оперу, шла премьера оратории Гайдна. Первый консул считал нужным показываться на людях, особенно после попытки покушения в театре, к тому же он ценил творчество Гайдна Карета ехала быстро и уже была недалеко от цели, когда на повороте улицы Сен-Никез раздался оглушительный взрыв. Затем послышались крики, стоны, плач, ржание коней, грохот рушащихся предметов. В густом дыму, застлавшем узкий проезд, сначала ничего нельзя было разобрать. Когда дым рассеялся, стало видно: мостовая и стены разворочены, несколько убитых, десятки раненых на земле, обломки кареты, искалеченные лошади, кровь, битое стекло, кирпичи, превращенные в щебень. Бонапарт остался невредимым. Как это могло произойти? Взрыв «адской машины» произошел через несколько секунд после того, как проехала карета Бонапарта. Если бы кучер не гнал так лошадей, гибель первого консула была бы неминуемой. На сей раз его спасла случайность, чудо[692].

Бонапарт приказал продолжать путь в театр. Перед поднятием занавеса он вошел в свою ложу. Жозефина не могла удержать слезы. Первый консул сидел с непроницаемым выражением лица. Со стороны могло показаться, что он всецело поглощен музыкой. Публика, узнав о происшедшем, устроила ему овацию. Бонапарт сдержанно поклонился.

Но едва лишь кончился спектакль и первый консул возвратился в Тюильри, он дал волю своим чувствам. Бледный, безмолвный Фуше выслушивал поток обрушившейся против него ярости. Все, что накапливалось со времени Маренго, все, что Бонапарт, прикидываясь незнающим, узнавал и молча терпел, все это вылилось в бессвязную, неистовую в своем гневе речь. Он не позволит больше, чтобы на первого консула, на первое лицо в государстве охотились как на куропатку! Чего стоит министр полиции, который допускает, чтобы у него под носом заминировали целый квартал! Это все «анархисты», тайным сообщником которых является министр полиции. Позже, на заседании Государственного совета, Бонапарт снова повторил свои обвинения против Фуше: «Не был ли он вождем заговорщиков? Разве я не знаю, что он делал в Лионе?» Фуше все считали человеком конченым, но почему-то Бонапарт не спешил с его увольнением.

Первый консул потребовал в Государственном совете суровых репрессий – казней, ссылок. Составление проскрипционных списков было поручено тому же Фуше. Он безропотно принял возложенное на него поручение[693].

Но, беспрекословно выполняя приказ первого консула, Фуше не прекращал розысков организаторов взрыва на улице Сен-Никез. Реаль, бывший кордельер, заместитель Шометта в Парижской коммуне, защитник бабувистов на процессе в Вандоме, Реаль, в прошлом один из самых «крайних», кипел желанием реабилитировать своих бывших собратьев, по меньшей мере умалить их вину и ответственность. Он пришел на помощь Фуше: в конце концов у бывшего кордельера и бывшего эбертиста могли быть совпадающие интересы. С помощью Реаля Фуше напал на след истинных организаторов взрыва «адской машины». Покушение было подготовлено и осуществлено могущественной разветвленной роялистской организацией, уже год охотившейся за Бонапартом. «Адскую машину» непосредственно подготовил Сен-Режан, роялист, инженер, человек, близкий к Жоржу Кадудалю. Сперва был арестован Карбон, сообщник Сен-Режана, затем в плювиозе был взят главный организатор взрыва «адской машины».

Фуше представил первому консулу все доказательства, все улики и дал возможность самому разобраться во всех обстоятельствах дела. Следствие раскрыло картину почти безнаказанной, предельно дерзкой деятельности роялистов во Франции, и в особенности в Париже[694]. Как уже говорилось, с весны 1800 года роялисты начали облаву на первого консула. Ее цель была определена вполне точно: с того часа, как в штабе партии претендента удостоверились в том, что Бонапарт не намерен быть «Монком белых лилий»[695], было решено его убрать. Операция эта была поручена Кадудалю, Гиду де Невилю, Дюперу, и вожди шуанов, хладнокровно прикинув все возможности и шансы, заключили, что убить Бонапарта можно в сравнительно короткий срок. Взрыв на улице Сен-Никез доказывал, что расчеты были не лишены оснований. Бонапарт остался жив лишь благодаря случайности.

Первый консул располагал теперь всеми доказательствами, что «адская машина» на улице Сен-Никез была делом рук роялистов. Но он не хотел ничего менять из ранее данных распоряжений. Арена, Черакки, Топино-Лебрен и Демервиль 19 нивоза были казнены. Сто тридцать якобинцев и бабувистов из списка, представленного Фуше, были отправлены на Сейшельские острова или высланы из Парижа под надзор полиции. Среди них были видные деятели левореспубликанского движения – Лепелетье, Россиньоль и другие. Подавляющее большинство высланных не имело ни малейшего отношения к покушениям осени 1800 года. Затем пришла очередь роялистов. Сен-Режан и Карбон были также казнены. Полиции предписали удвоить свою бдительность. Фуше удержался на своем месте. Бонапарт с трудом переносил присутствие министра полиции: он ему не только не доверял, он ожидал от него козней, подвохов, удара в спину. Он создал «суперполицию» во главе с Жюно, затем Савари, которой было поручено наблюдать за Фуше. Но пост министра полиции оставался за Фуше. Этот человек невзрачной наружности, с леденящими глазами хорошо знал свое ремесло.

«Меня окружают со всех сторон враги»[696],– говорил Бонапарт Редереру в декабре 1800 года. Когда у главы государства столько врагов, нельзя ослаблять полицию, даже если ее руководитель вызывает почти отвращение.

Казни и репрессии осени 1800 года не были преходящим эпизодом в истории консульской республики. Они означали нечто большее. Это был переход к диктатуре Наполеона Бонапарта.

Режим, установившийся во Франции после переворота 18–19 брюмера, вряд ли можно определить как цезаристскую диктатуру, то есть диктатуру Бонапарта, как иногда утверждается в литературе. Диктатура установилась не сразу. Первоначально временный консулат по характеру власти был близок к Директории и отличался от нее главным образом тем, что в первом случае было пять директоров, облеченных полнотой власти, а во втором – три консула. Различие было скорее количественное, чем по существу. Бонапарт в ту пору был лишь одним из трех консулов, и его власть была не большей, чем, например, власть Сиейеса. С конца декабря 1799 года, с введения в действие конституции VIII года и перехода к Бонапарту прав и обязанностей первого консула, положение изменилось. С этого времени утвердилось то, что теперь принято называть «личной властью»; носителем этой личной власти был, естественно, первый консул Бонапарт. Но и в этот период личная власть, хотя и была первенствующей и авторитарной, все же ограничивалась конституционными рамками, с которыми первый консул не мог не считаться. Он не решается официально принять командование армией, так как это не предусмотрено конституцией. Он допускает возражения или даже критику его политики в Трибунате, так как конституция VIII года, составленная им самим, не предусматривает каких-либо ограничений в свободе выражения мнения. Лишь после июньского кризиса 1800 года, после покушений, после «адской машины» на улице Сен-Никез совершается переход к ничем по существу[697] не ограниченной личной диктатуре Наполеона Бонапарта. Несмотря на сохранение внешних конституционных норм, несмотря на то что Франция формально остается республикой, в стране устанавливается фактическое самодержавие первого консула – генерала Бонапарта.

Уже в суровых репрессиях против якобинцев и демократов полностью проявилась природа диктатуры. Ни в чем не повинные якобинцы и бабувисты были осуждены на изгнание не в соответствии с законом, а вопреки закону, против закона: их высылка на Сейшельские острова была продиктована политическими соображениями, и закон должен был приспосабливаться к воле первого консула. Воля первого консула ставилась теперь выше закона.

Относясь с недоверием к своим ближайшим сотрудникам, ведавшим важнейшими отраслями государственной политики, – министру иностранных дел Талейрану, министру полиции Фуше, Бонапарт стремился вникнуть во все сам; он постепенно сосредоточивал в своих руках все нити государственной политики, он во все вмешивался. Он обязал министров представлять ему письменные отчеты; это увеличивало их ответственность перед первым консулом. Они редко имели возможность лично беседовать с ним. Исключение было сделано лишь для Талейрана – министр иностранных дел имел право личного доклада первому консулу. Собственно, министры стали лишь исполнителями его воли; они знали, что за ними неусыпно следят, что их проверяют, контролируют, что они лишь послушные чиновники первого консула.

Все в стране решала отныне воля первого консула, воля диктатора. Оппозиция, сохранявшаяся в годы консулата, лишь усиливала авторитарные устремления Бонапарта. Внесенный в феврале 1801 года законопроект, предоставлявший правительству право учреждать в департаментах чрезвычайные суды, вызвал резкие возражения в Трибунате и Законодательном корпусе: он прошел и стал законом незначительным большинством голосов. Статьи гражданского кодекса также встретили решительные возражения. Это не осталось незамеченным, равно как и иные критические выступления Бенжамена Констана и других лидеров оппозиции[698]. Консульская власть нашла простое решение. Постановлением послушного Сената 27 вантоза X года (18 марта 1802 года) двести сорок членов Законодательного корпуса и восемьдесят членов Трибуната были объявлены не подлежащими переизбранию. Это значило, что они попросту выброшены из законодательных учреждений. «Чистка» прошла без затруднений[699]. Но так как оппозиция все же не была окончательно сломлена, первый консул стал игнорировать Законодательный корпус и Трибунат; он сосредоточил всю работу в Государственном совете, ставшем главным механизмом правительственной деятельности[700].

Бонапарту было известно также, что оппозиция гнездится в политических салонах Парижа, прежде всего в салоне Жермены де Сталь. Здесь считалось с некоторых пор признаком хорошего тона превозносить генерала Моро; у него видели только одни достоинства: произнося его имя, вздыхали – вот человек, оставшийся неоцененным. Эта дама, считавшая себя, может быть даже не без доли основания, одной из самых умных женщин века, вызывала постоянное раздражение первого консула. Талейран его весьма охотно поддерживал в этих настроениях. Как заметил Баррас, Талейран не мог простить госпоже де Сталь, что она сделала его в свое время министром иностранных дел и одалживала ему деньги. Талейрана, вероятно, вполне бы устроило, если бы эту разговорчивую женщину выслали из Франции. Бонапарт начал склоняться к этой мере, но полагал, что время еще не пришло. «Передайте этой женщине, что я не Людовик XVI», – сказал он братьям, продолжавшим посещать ее салон. Это было предупреждением.

Первый консул знал также, что имеются недовольные и в кругах военных – среди генералов. Это было серьезнее, потому что здесь могли быть пущены в ход не только слова. Главарями военной оппозиции называли Бернадота, Журдана, Ожеро. Единственно опасным противником Бонапарт считал Бернадота. Шурин его старшего брата Жозефа, муж бывшей возлюбленной Наполеона Дезире Клари, почти родственник, этот хитрый гасконец уклонялся от выражений солидарности с консульским режимом. Впрочем, после Маренго эти опальные генералы были не опасны Бонапарту. Его слава как полководца была уже непоколебима. Дезе погиб; Клебер по странному совпадению был убит в Египте в тот же самый день, что и Дезе, – 14 июня; Гош умер еще раньше; все самые крупные полководцы, потенциальные соперники Бонапарта, сошли со сцены. Оставался один Моро, но у того не хватит решимости на активные действия.

Преодолевая сопротивление оппозиции всех оттенков и усиливая свою личную власть или, вернее сказать, цезаристскую диктатуру, ибо он пришел к всевластию, опираясь прежде всего на армию, Бонапарт стремился затушевать, замаскировать диктаторский характер режима и создать для него помимо армии определенную социальную опору. Чрезвычайно глубокая мысль В. И. Ленина о присущей бонапартизму склонности к политике лавирования находит многократные подтверждения в истории консульства и империи[701].

Представлять дело так, будто власть Бонапарта как форма цезаристской диктатуры держалась только на силе штыков, значило бы впасть в ошибку. Политика Бонапарта первоначально до определенного времени, о чем речь пойдет ниже, была весьма реалистичной и строилась в главном на учете потребностей страны, точнее сказать, собственнического большинства населения. Сам Бонапарт сказал об этом очень ясно: «Мы довели до конца роман революции… Теперь надо установить, что в ней есть реального».

К числу этих реальностей, созданных революцией, Бонапарт относил произведенное ею перераспределение собственности и утверждение буржуазной собственности как господствующей формы общественных отношений. К ним же он относил равенство, понимаемое прежде всего как юридическое равенство прав, свободу, трактуемую ограничительно, как личную свободу, свободу пользования собственностью, но не больше. Эти реальности власть Бонапарта утверждала и защищала, и он сам, прошедший школу революции, понимал, что стоит ему отойти, отступиться от этих реальностей, и вся нация будет против него. Но, все более сосредоточивая власть в своих руках, Бонапарт искал дополнительные аргументы для идеологического обоснования прогрессирующей концентрации власти в одних руках. Хотя ему и случалось нередко весьма критически высказываться об «идеологах», он и сам был «идеологом» не в меньшей мере, чем полководцем.

В связи с этим нельзя не коснуться вопроса, имеющего частное, но все же существенное значение. Некоторые историки и биографы Наполеона склонны полагать, что Бонапарт был всегда или по крайней мере с 1796 года врагом революции и что всегда и более всего он ненавидел якобинцев. С таким мнением трудно согласиться; подобные суждения представляются слишком прямолинейными и односторонними, he следует прежде всего упускать из виду объективного содержания борьбы, которую вел Бонапарт. Как бы ни была реакционна и антидемократична проводимая им политика по отношению к народу своей страны, в столкновении с феодально-абсолютистским миром буржуазная Франция до определенного времени представляла собой исторически прогрессивную силу.

Но важно также разобраться и в мировоззрении Бонапарта, не упрощая, понять эволюцию его взглядов, изменения, совершавшиеся в его мировосприятии и в его действиях. В пределах рассматриваемого времени, то есть периода консульства, было бы неправильным не замечать внутренней противоречивости, сохранившейся в его мировоззрении, его политике. Вчерашний якобинец, автор «Ужина в Бокере», друг Гаспарена и Робеспьера-младшего, даже становясь на путь Цезаря, не мог перечеркнуть свое прошлое. Бонапарт – первый консул, диктатор еще отчетливо понимал, что его сила – в преемственной связи с революцией, в том, что его меч служит защите и укреплению ее завоеваний. Он об этом многократно говорил: «Я вышел из недр народа, я не какой-нибудь Людовик XVI…» При посещении Эрменонвиля, могилы Жан-Жака Руссо, первый консул сказал Станиславу де Жирардену: «Будущее покажет, не лучше ли было бы для спокойствия земли, если бы ни Руссо, ни я никогда не существовали»[702]. Эти слова полны глубокого смысла: первый консул, диктатор, «Цезарь», железной рукой утверждавший свою жесткую власть, он при всем том понимал, чем обязан автору «Общественного, договора», он связывал свое имя с именем Жан-Жака Руссо. В беседе с Берлие в годы консульства Бонапарт говорил: «Были хорошие якобинцы, и было время, когда всякий человек со сколько-нибудь возвышенной душой должен был быть якобинцем; я сам им был, как и вы, как и тысячи других хороших людей»[703]. В его окружении всегда было немало людей, игравших заметную роль в якобинском или лево-республиканском движении, (достаточно напомнить Реаля, Брюна, Ланна), в его администрации работали Жан-бон Сент-Андре, Мерлен из Дуэ, Юлен, Барер и другие. Наконец, когда все было уже в прошлом, на острове Святой Елены он говорил о том, что любил революцию, отзывался всегда уважительно о Робеспьере и о его младшем брате[704].

Все сказанное не должно, конечно, ни в какой мере заслонять антидемократическую практику Бонапарта; что бы он ни говорил, нельзя упускать из виду, что на деле первый консул установил милитаристско-деспотическую диктатуру. Но важно избежать и упрощенного или слишком прямолинейного изображения его эволюции.

 

Еще после первых успехов в Италии и в особенности после брюмера Бонапарт выдвинул идею национального единения. Идея эта не была его изобретением, она была рождена революцией, а до нее Руссо, но он ей придал новое толкование. Национальная идея в интерпретации Бонапарта – это было своего рода соревнование в военной славе, в военной доблести, забвение партийных распрей во имя высшего долга перед родиной. Во время революции почетом окружались только имена борцов за свободу – Брута, Гракхов, Вильгельма Телля. В Тюильрийском дворце, куда Бонапарт переехал в начале 1800 года[705], он приказал поставить рядом со скульптурным портретом Брута портрет Цезаря. Он воздавал теперь почести Тюренну, Генриху IV, Жанне д'Арк. Себе он уготовил роль высшего национального арбитра: он стоит над партиями, он выше партий, он представляет и защищает интересы нации в целом.

Так крепкая авторитарная власть, которую он цепко удерживал в своих руках, получала возвышенное и благородное обоснование. Первый консул – это воплощение нации; это собственно сама нация в ее персонально^ выражении. Военная слава, которая его украшала (Маренго теперь безоговорочно преподносилось как великая победа, а тень Дезе становилась все бледнее), придавала этому живому национальному символу величественный и грозный характер.

Конечно, то была подмена принципов народного суверенитета гиперболизированным национальным принципом, отождествляемым с властью Цезаря. В конечном счете это было идеологическим обоснованием цезаристской диктатуры. Но многие ли добрались до сути?

В один из воскресных дней 1801 года над Парижем понеслись певучие, мерные звоны больших колоколов собора Парижской богоматери. Они молчали более десяти лет, как безмолвствовало и большинство колоколов почти во всех церквах Франции. Первый консул оживил церковные колокола, и их звон раздавался над всей страной.

Был ли он сам религиозным, верующим человеком? Нет, конечно. Искренний почитатель в юности Вольтера и материалистов, поклонник Руссо должен был относиться к церкви, к религии крайне скептически. До некоторых пор она его вообще не интересовала. Но он хорошо знал, что зазвонивший над селами и городами Франции певучий голос колоколов будет встречен радостными улыбками почти всех французских женщин, да и многих мужчин – крестьян и горожан. Он знал, что такая простая мера, как восстановление старого, привычного дня воскресенья вместо непонятного и трудно воспринимаемого десятого дня декады, была встречена всеобщим удовлетворением. Жизненный опыт убеждал в том, что религия и церковь остаются огромной силой, и трезвым своим умом он пришел к выводу, что этой силой не следует пренебрегать.

Что привело его к этим заключениям? Вероятнее всего, его натолкнул на мысль о необходимости пересмотра церковной политики опыт Италии и Египта. В 1796–1797 годах в Италии он убедился, что, воюя против церкви, он восстанавливает против французов народ, прежде всего крестьянство, всецело находившееся под влиянием священников. Еще нагляднее то же могущество церкви он почувствовал в Египте, столкнувшись с арабами-магометанами. С первых же своих обращений к египетскому населению он заявил, что относится с глубочайшим уважением к Корану. Но если публично провозглашать глубокое уважение к магометанской религии, то почему отказывать в уважении религии католической? Неотразимая логика этих рассуждений дополнялась с некоторых пор иными вескими аргументами. В Италии, Египте политика Бонапарта была направлена на то, чтобы нейтрализовать, обезвредить церковь. Но с тех пор как ходом вещей он, Бонапарт, стал главой французского государства, было логично и целесообразно сделать следующий шаг – поставить церковь на службу государству, превратить ее из нейтральной или враждебной силы в союзника, опору режима.

Этот крутой поворот в политике по отношению к церкви должен был натолкнуться на возражения, на оппозицию. «Идея восстановления прав папы над французами находилась в прямом противоречии с общественным мнением и духом времени»[706],– говорил Шапталь. Десять лет французский народ воспитывали в убеждении, что церковь – оплот тиранов и что священнослужители – злейшие враги революции. То была непререкаемая революционная традиция, и она считалась неоспоримой для всех республиканцев, и для республиканской армии в особенности. Но не только истинные республиканцы должны были встретить в штыки политику примирения с церковью. В ближайшем окружении Бонапарта были люди, имевшие веские причины противиться союзу с церковью. Морис Талейран, бывший епископ Оттенский, внесший в ноябре 1789 года предложение отобрать у церкви все ее имущество, именно поэтому не хотел восстановления влияния церкви: он не ждал для себя от этого ничего хорошего. По тем же мотивам повороту в церковной политике противился и Фуше – бывший священник, а затем гонитель церкви и поборник дехристианизации: он не мог рассчитывать на симпатии церковников. Заигрывание с церковью шокировало ученых Института: высшее научное учреждение Франции было центром безбожия. Все «идеологи» были против церкви, они отстаивали традиции философии XVIII века, дух вольтерианства, свободомыслия.

Бонапарт пренебрег всем этим. Важнее, чем. недовольство элиты, для него были поддержка и сочувствие крестьян. Бонапарт в данном случае обращался не столько к рассудку крестьян, сколько к их предрассудкам. Он был уверен, что восстановление церкви в правах будет с удовлетворением встречено крестьянством. Важнее же всего было то, что церковь становилась существенной опорой режима. Священники будут дополнять префектов. В их лице Бонапарт получал внешне независимую, а потому еще более ценную разветвленную сеть агентов консульского режима. Таковы были мотивы, предопределившие восстановление католической церкви как государственной религии. Конкордат 15 июля 1801 года, подписанный Бонапартом и папой Пием VII, официально восстанавливал во Франции поддерживаемый государством культ католической церкви[707].

В воспоминаниях, продиктованных на острове Святой Елены, да и ранее, в годы консульства и империи, Бонапарт обычно объяснял свои успехи тем, что ему покровительствовала его «звезда». Он верил в свою звезду, то есть в свою судьбу, и звезда его не оставляла, не отворачивалась от него. В этих суждениях своеобразно сочетались корсиканское искреннее суеверие и лукавая, расчетливая мистификация.

В действительности успехи, сопутствовавшие до определенного времени военной и политической деятельности Бонапарта, как уже говорилось, объяснялись рядом причин. О некоторых из них уже было сказано. По ходу изложения здесь уместно обратить внимание еще на один частный фактор, облегчавший Бонапарту выполнение задач, которые он ставил перед собой.

Непрерывно расширявшийся круг вопросов в политической, государственной, дипломатической, военной, административной, юридической сферах деятельности, с которыми он сталкивался как первый консул, поглощал все его время и внимание. Но даже при его огромной, фантастической работоспособности (он по-прежнему, как в Оксонне, вставал в четыре-пять часов утра и сразу же принимался за работу) ему не хватало времени на все. Он все шире прибегал к помощи близких ему людей – друзей юности, которым он полностью доверял.

Их было не так уж много: это не раз упоминавшиеся Дюрок, Ланн, Бертье, Жюно, Мармон, Мюрат, Лавалетт. После Маренго к ним присоединились Савари, отчасти Рапп и Реаль. Четыре-пять лет назад большинство из них были мальчишками: они носили эполеты лейтенантов и капитанов, не задумывались над завтрашним днем; они, может быть, даже и не мечтали о большой карьере. Но с тех пор как судьба свела их с Бонапартом, в жизни молодых офицеров все изменилось – их имена стали окружать почет и слава, они носили шитые золотом генеральские мундиры и эполеты, командовали дивизиями, корпусами, их знала вся страна.

Эти люди из ближайшего окружения Бонапарта – люди первой итальянской кампании – безгранично верили в гений Бонапарта, и он им доверял. Некоторые важные дела, которые он сам не успевал довести до конца и не доверял министрам, он поручал своим ближайшим сподвижникам. Сложные дипломатические миссии Бонапарт поручал Дюроку, и «солдат Дюрок», как он сам о себе говорил, превосходно с ними справлялся. Сведущие люди знали, что мнение Ланна или мнение того же Дюрока для первого консула гораздо весомее, чем мнение официального должностного лица – министра, а иногда второго или третьего консула.

Но и этих близких ему помощников не хватало для управления огромной и всевозраставшей государственной машиной, и Бонапарт привлек в качестве ближайших сотрудников ряд новых людей. Он учредил должность государственного секретаря. На нем лежали обязанности регулирования и координации всей межминистерской деятельности. На эту должность был назначен Маре – всегда корректный, пунктуальный, точный во всех мелочах, своего рода Бертье гражданского ведомства[708]. Вопросы юридического порядка, гражданского законодательства он передоверил Камбасересу, сохраняя, однако, за собой право последнего слова. В Государственном совете, ставшем главным правительственным органом консульского режима, он прислушивался к мнению Редерера, Реньо де Сент-Анжели, Шапталя, Тибодо. Более всех иных он ценил мнение Редерера: он его считал – с должным основанием – одним из самых умных и проницательных сотрудников. Слишком своевольного младшего брата Люсьена он убрал с поста министра внутренних дел и назначил на эту ответственную должность Шапталя.

Бонапарт знал, что Шапталь не принадлежит к числу его почитателей; позже он стал почти открытым противником первого консула. Но он ценил в Шаптале иное: Шапталь был одним из крупнейших ученых своего времени. Выдающийся химик, автор ряда важных исследований, Шапталь был и крупным организатором. Во время революции он сумел наладить в большом масштабе производство пороха в Гренельском лагере. Бонапарту не повезло с Лапласом; но от идеи, чтобы министерством внутренних дел управлял ученый, член Института, он не отказался. Шапталь полностью оправдал его надежды. Его деятельность как министра была в высшей степени плодотворной.

Бонапарт всегда питал к науке и людям науки глубокое уважение. Он его сохранил на всю жизнь. Он требовал уважительного отношения к науке и от других. Неосведомленность, некомпетентность в научных вопросах, тем более невежество были в его глазах непростительным пороком. Однажды Бернарден де Сен-Пьер, автор «Поля и Виржинии», прославленный писатель, чей талант Наполеон высоко ценил, пожаловался Бонапарту на то, что в Институте, членами которого они оба состояли, к нему относятся без должного уважения. Наполеон на минуту задумался. «Скажите, – спросил он после недолгой паузы, – а вы знакомы с дифференциальным исчислением?» «Нет!» – чистосердечно признался писатель. «Так что же вы жалуетесь!» Член Института, не знающий дифференциального исчисления, по его мнению, действительно не заслуживал уважения[709].

Бонапарт стремился привлечь к государственному управлению ученых. В вопросах экономической политики, в особенности в организации промышленного производства, – он прислушивался прежде всего к мнению ученых. С наибольшим вниманием он относился к мнению Шапталя, и не потому, что тот был министром, а потому, что он был ученым.

После июньского кризиса 1800 года, когда Карно стал или, может быть, показался Бонапарту опасным, он с ним разошелся на долгие годы. Но, разойдясь с Карно, он продолжал питать к нему глубокое уважение и высоко ценить его талант и как военного руководителя, и как ученого-математика.

В отношении Бонапарта к таким людям, как Шапталь, Карно, Монж, Лаплас, Бертолле, отчетливо проступало, как уже говорилось, его уважение к науке. Но нетрудно разглядеть за этим и большее – его уважение к талантам, его умение ценить талантливых людей. При огромной личной одаренности, энергии, почти беспредельной работоспособности Бонапарт не боялся соперников и окружал себя талантливыми людьми. Так было вначале, позже он стал к ним относиться иначе. Бонапарт проявлял своего рода жадность к талантам, он их разыскивал, у него был на них зоркий глаз. Он хотел, чтобы весь правительственный аппарат состоял из высокоодаренных людей. Конечно, при условии, чтобы они не становились ему поперек дороги.

В Англии XIX века о некоторых кабинетах – о министерстве Эбердина или Гладстона – наполовину иронически, наполовину всерьез принято было говорить: «Министерство всех талантов». Если это выражение имело какой-либо смысл, то с наибольшим основанием оно могло бы быть применено к руководящему штабу консульства и частично империи, к окружению Бонапарта. Ближайшие военные и государственные помощники первого консула – то было действительно «министерство талантов», такое блистательное сочетание ярких и своеобразных дарований, которым не располагало в то время ни одно другое правительство Европы. В том деле, которое Бонапарт считал своей основной профессией, – в военном деле, в руководстве армией – он сумел объединить вокруг себя столько талантов, такое созвездие первоклассных дарований, подобного которому история Франции не знала ни раньше, ни позже.

Массена, Клебер, Лани, Даву, Ней, Бертье, Дезе, Мюрат, Брюн, Сульт, Журдан, Макдональд, Жюно, Дю-рок, Мортье, Бесьер, Мармон, Ожеро, Удино, Рапп, Ло-ристон, Виктор – вот далеко не полный перечень военных соратников Бонапарта. За каждым из этих имен стоят удивительные биографии, неожиданные жизненные повороты, суровые испытания и воинские подвиги. Эти люди различались по происхождению, по образованию: Даву, Дезе и Мармон принадлежали к старинным, хотя и обедневшим дворянским семьям; Ланн, Мюрат, Брюн, Клебер, Ожеро, Жюно были выходцами из народа, некоторые из них были из самых низов и начинали военную службу простыми солдатами. Но какова бы ни была их сословная принадлежность, все они были сыновьями революции.

В обширном литературном наследии Наполеона мало страниц, которые не были бы написаны с оглядкой, с учетом суждений посторонних – современников или потомков, всюду чувствуется трезвый голос рассудка; слова, даже если они носят печать торопливости, почти всегда взвешены и дозированы. Но есть и исключения – это ранние письма к Жозефине, письма 1796 года, когда не было дня, чтобы он не напоминал ей, как он безмерно ее любит. Позже его письма к ней стали иными. Но примечательно, что в ранних письмах, всегда кратких, так как времени не хватало, он не мог не рассказать ей об успехах своих генералов. «Массена отдал распоряжения, и они были очень удачны», – писал он в письме 11 июля 1796 года после сражения под Вероной. «Генерал Брюн получил семь пуль, все они пробили его одежду, не задев его самого. Вот что значит иметь счастье!»[710]– сообщал он в том же письме. В этих коротких строчках нет ни тени зависти или чувства соперничества, как-то объяснимого у полководцев, соревнующихся в служении Марсу. Ни Массена, ни Брюн не были лично близкими Бонапарту, и все-таки он не мог удержаться, чтобы не рассказать об их успехах жене.

Конечно, Бонапарту были менее всего присущи чувствительность, сентиментальность. Его зоркий взгляд не терял из поля наблюдения ни одного из крупных генералов, которые могли бы встать на его пути или перебежать ему дорогу. Если надо было, он железной рукой устранял всех, кто мог быть опасным. Так, он не позволил Моро после победы под Гогенлинденом идти на Вену; Моро он считал соперником и потому следил за ним и ограничивал его деятельность. Он не спускал глаз с Бернадота: он ему не доверял. Когда затрагивались его прямые интересы, он был беспощаден. Он отправил на казнь Арена, хотя с ним его связывали воспоминания юности. Он приказал расстрелять Фротте, так как надо было сломить сопротивление вандейцев.

Но при этом он последовательно оказывал поддержку тем, кого не считал своими врагами, воздавал им должное. Так, он сумел оценить таланты Дезе и протянуть ему руку дружбы/ Он сразу отгадал военный талант Ланна и быстро продвигал его по ступеням военной иерархии. Ланну он прощал даже его резкую критику: он остался одним из немногих людей, дерзавших говорить правду в лицо. В армии Моро он заметил Мишеля Нея, Груши; он их сразу сумел оценить и оказал им поддержку. За внешне колючим обликом Даву он разглядел человека незаурядных дарований; он его поддержал и не ошибся в выборе.

В спорных вопросах, когда надо было решать, кому доверить руководство ответственной операцией, Бонапарт отдавал предпочтение таланту. Он не любил Клебера, о чем откровенно рассказал в своих воспоминаниях[711]. Но он не мог не признавать его военный талант, и, когда в 1799 году надо было решать, кому доверить командование египетской армией, он сразу же решил, что это может быть только Клебер. Со времен Тулона Бонапарт был лично привязан к Жюно, это был его старый товарищ. Он высоко ценил также и Нея. Но когда позже, в 1810 году, Жюно и Ней, командовавшие корпусами в Португалии, не проявили должной энергии, Бонапарт назначил над ними начальником – главнокомандующим армией в Португалии – Андре Массена[712]. Своенравный старый Массена, и при маршальских эполетах сохранивший опасный норов и замашки бывалого контрабандиста, оставался генералом, независимым от первого консула, а затем императора. Бонапарт к тому же имел основания полагать, что этот старый волк Массена, имевший на своем счету немало славных побед, наверно, оставаясь наедине в своем логове, рычит, что его подвиги остались неоцененными. И все же, как бы лично ему ни были ближе Жюно и Ней, он не мог не ценить военный талант старого рубаки и не воздавать ему должное как первоклассному полководцу. В выборе между Жюно, Неем и Массена он отдавал предпочтение более сильному таланту.

Бонапарт настойчиво стремился и в армии, и в гражданском ведомстве заместить все наиболее важные должности людьми таланта, сильными умами, «les hommes d'esprit», как он любил говорить. Желание составить свою команду из игроков первой категории оставалось определяющим в формировании Бонапартом правительства, и даже шире того – всей военной и гражданской администрации. То, что эти первоклассные игроки в какой-то момент захотят оттеснить его самого и выйти на первое место, ни в малой мере не смущало Наполеона. Он был настолько уверен в своих силах, в такой степени убежден, что он останется впереди любого из соперников и в конце концов каждого из них переиграет, что он смело шел на риск привлечения в состав правительства и людей, которым он заведомо не доверял. Так, после Маренго он стал относиться с недоверием (кстати сказать, обоснованным) к Талейрану и не питал к бывшему епископу Оттенскому никакой личной симпатии. Но он не мог не признать, что Талейран был в высшей мере тем самым homme d'esprit, которых пытался привлечь и объединить вокруг себя Бонапарт. Он не мог не воздавать должное и поразительной работоспособности министра иностранных дел, обладавшего при своей кажущейся немощи железным здоровьем и завидной способностью не спать по две-три ночи подряд, сохраняя полную бодрость духа.

Еще меньше доверия, если здесь возможны какие-либо соизмерения, он питал к Фуше. Впрочем, к этому молчаливому человеку, после того как он проделал эволюцию от смиренного аббата-ораторианца к неистовому террористу и гонителю церкви в Невере и Лионе и от крайнего эбертиста к министру полиции Директории, никто не мог питать доверия: его биография, даже внешний облик его исключали доверие. У Бонапарта не было необходимости и даже особой выгоды принимать услуги, которые предложил ему еще в октябре, до брюмера, Фуше. За спиной Фуше не было никакой силы, ничего, кроме его собственной тени. Он никого не представлял, кроме самого себя.

И все-таки Бонапарт, сохраняя к Фуше постоянное недоверие, принял предложенные услуги и поручил ему не столько почетную, сколько существенную в государственном механизме функцию – руководителя полиции.

Можно не соглашаться со Стефаном Цвейгом, который изображает Фуше своего рода гением – гением зла[713] нельзя не признавать, что этот внушавший ужас и отвращение бледный, худой, как бы обескровленныи человек был наделен какой-то силой. Его имморализм, его возведенная в принцип беспринципность, презрение к людям, беспощадность – это страшное соединение в одном лице всех пороков делало «мрачный талант» Фуше по-своему тоже значительным. И Бонапарт к тому яркому созвездию блистательных талантов, которые должны были лишь усиливать его собственное сияние, не колеблясь присоединил и темную тень Фуше.

Бонапарт мог предположить, что некоторые из его сподвижников – Фуше, Талейран, Бернадот, Ожеро, может, еще кто-либо – при первом же колебании ветра начнут покачиваться, а при сильной встречной буре повернут против него. Короче говоря, это были верные помощники, готовые при первой же неудаче предать своего сюзерена. Что из того? Бонапарт знал, с кем имеет дело. Но он верил в свою звезду, верил в свои силы. Он сумеет перехватить руку с отравленным кинжалом раньше, чем она его ударит. И потом не в его характере было задумываться над тем, что произойдет через несколько лет. «Надо ввязаться в бой, а там будет видно». Придет время, и он опять найдет единственно верные решения, которые надо будет принять. Зачем заглядывать в далекое будущее?

Пока же он смело, уверенно, без колебаний выдвигал на первые места людей таланта. Люди ума, люди таланта– вот что нужно для возрождения Франции. И Бонапарту действительно удалось создать такое правительство, такое государственное, политическое, военное руководство, которое силой и богатством талантов затмевало любое другое из современных ему правительств.

Когда говорят о гениальности Наполеона, о его поразительном, чудодейственном даре, нередко забывают о том, что Бонапарт был не один, что он был лишь первым среди множества ярких талантов, что он шел вместе с могучей, почти неодолимой когортой людей выдающегося ума, таланта и силы. Если угодно, гениальность Наполеона Бонапарта прежде всего проявилась в отчетливом понимании того, что истинно великое может быть совершено усилиями не одного человека, а всех разбуженных талантов страны, раскрывших и приумноживших свои дарования в осуществлении большой цели.

***

Так что же, бонапартистский режим, консульская Франция – это была республика талантов, своего рода Афины девятнадцатого столетия? Или особое государство, где дарования, способности, ум, поощряемые блистательным полководцем и государственным деятелем, были свободны от классовой зависимости, были вне классов или над классами?

Полноте! Кто может, кроме слепых апологетов наполеоновского культа, принимать подобные домыслы всерьез! Конечно же это было нё так. Если консульство до какого-то (довольно недолгого) времени империя действительно объединяли и представляли множество талантов в самых различных сферах общественной деятельности, то это отнюдь не потому, что они были вне классов и классовых интересов. Напротив, само это появление одновременно множества по-разному талантливых людей было одним из выражений выхода на общественную арену тогда еще молодого, восходящего, полного сил класса – буржуазии.

И его первое лицо – первый консул Французской республики при всей автекратичности созданного ям режима, при возраставшем единовластии действовал и проводил политику в интересах буржуазии и буржуазного общества. Порядок, который он устанавливал и укреплял, то был буржуазный порядок. Миллионер Уврар, сколотивший огромное состояние за годы революции и Директории и вынужденный скрываться в 1793 и 1794 годах, теперь, при консульской республике, мог впервые выставить свое богатство напоказ. У Бонапарта были личные причины не любить Уврара,» до поры до времени он показывал миллионеру силу своей власти, но он не мешал ему накапливать миллионы и пользоваться всеми благами, которые приносит богатство.

В великолепном особняке Уврара в Ренеи «можно было встретить королей, принцев, лордов, всех знаменитостей, создаваемых благородным происхождением, литературой и искусством»[714]. Сабля Бонапарта, неограниченная, деспотическая власть первого консула в конечном счете защищали особняк и миллионы Уврара и ему подобных. Бонапарту случалось резко осуждать богачей, и, надо признать, он не питал особого пиетета к богачам в богатству. Он не может быть уподоблен в этом смысле Луи-Филиппу Орлеанскому, королю Июльской монархии скопидомов. Время всесилия денег еще не пришло. Но вся политика консулата экономическая, финансовая, налоговая, наконец, внешняя – была направлена на утверждение нового общественного строя – буржуазного порядка, государства собственников.

При подготовке и обсуждении в Государственном совете Гражданского кодекса, проходивших под председательством и при деятельном участим Бонапарта, наибольшее внимание и даже воодушевление вызывали вопросы собственности. «Право собственности является главной основой гражданской свободы», «право собственности является основным правом, на котором покоятся все общественные учреждения», – утверждали Тронше, Порта-лис и другие члены комиссии, вырабатывавшей Гражданский кодекс[715]. Революция смело попирала права собственности: она конфисковала собственность церкви, эмигрантов, врагов родины. Но после того как перераспределение собственности уже произошло и восторжествовала буржуазная собственность, надо было ее укрепить и упрочить. Бонапарт провозгласил «неприкосновенность собственности», и это стало основой Гражданского кодекса. По этим же мотивам Бонапарт был и против ограничения права наследования, его не смущало дробление собственности: чем больше будет собственников, тем лучше. «Собственники – самая прочная опора безопасности и спокойствия государства»[716].

Из всех сфер экономической деятельности Бонапарт сознательно уделял наибольшее внимание развитию промышленности. Торговля, спекуляция, финансовые операции в его глазах не имели большой цены – то был все род деятельности, проходящей бесследно: что от нее остается? Иное дело – промышленность; Бонапарт считал промышленное производство самой полезной отраслью экономики: она создает новые материальные ценности – фабрики, мануфактуры, промышленные товары.

Непримиримая, ожесточенная война с Англией – это ведь была в конце концов защита интересов французской промышленности от британской конкуренции. Интересы промышленности всегда стояли при консульстве и империи на первом плане. Не случайно Через год после установления консульского режима при деятельной поддержке Бонапарта было основано «Общество поощрения национальной промышленности». Его непосредственными организаторами и руководителями стали крупнейшие ученые – Бертолле, Конте, Монж, Шапталь. В 1802 году была основана Торговая палата, в 1803 году – Палата мануфактур. В 1801 году в Париже открылась первая промышленная выставка; она показала, что и во французской промышленности вслед за Англией наступает время технического переворота. В текстильном производстве, в металлургии начинали прокладывать дорогу машины, повсеместно вводились технические усовершенствования, и правительство консулата деятельно помогало в этом. Широкий размах приняли строительные работы: в стране прокладывались новые дороги (в том числе знаменитая дорога через Альпы – через Симплон на Милан), усовершенствовались морские порты и гавани; в городах строились новые дома, соответствовавшие требованиям нового века; на глазах восхищенных иностранцев, снова устремившихся во Францию, Париж преображался, обогащаясь новыми зданиями, нарядными, красивыми бульварами. Сугубо буржуазный характер власти консулата особенно ясно проступал в его антирабочем законодательстве. Закон 12 апреля 1803 года воспроизводил основные положения закона Ле Шапелье: снова были подтвержден ны запреты стачек и права рабочих объединяться в союзы. Закон 1 декабря 1803 года о «рабочих книжках» показывал, что в классовых конфликтах между рабочими и предпринимателями правительство подчеркнуто брало сторону хозяина. Могло ли быть иначе? Правительство консулата было правительством собственников[717].

Выше уже говорилось, и здесь следует лишь напомнить, что консульская власть, естественно, защищала и охраняла и интересы крестьянства. Но разве крестьянство, собственническое крестьянство, созданное революцией, не представляло собой важную составную часть и опору нового буржуазного строя?

Словом, во всей политике консульской власти со всей очевидностью проступала ее классовая основа – ее буржуазная природа. Но вместе с тем было бы упрощением не замечать своеобразия этой власти. Действуя в интересах нового, буржуазного общества, представляя собой, если так можно сказать, его персональное воплощение со всеми его сильными и отрицательными чертами, Наполеон Бонапарт не предоставлял буржуазии полноты власти; диктаторская власть первого консула, а затем императора обособлялась от класса, интересы которого она защищала, – она стояла над буржуазией, как и над остальными классами.

Но, отчуждая в свою пользу политические права буржуазии, как и, остальных классов, присвоив монополию политической власти и действуя в то же время в интересах буржуазии, режим консулата старался предстать перед современниками некой высшей, надклассовой, надпартийной государственной властью.

***

Предсказание Бонапарта о том, что мир на континенте повлечет за собой в скором времени мир с Англией, сбылось. 1 октября 1801 года были подписаны условия прелиминарного мира, – а через пять месяцев, 27 марта 1802 года, в Амьене был заключен мирный договор между Англией, с одной стороны, и Францией, Испанией и Батавской республикой – с другой. То был компромисс с обеих сторон, в целом все же более выгодный Франции. Британия должна была на него пойти, так как она потеряла всех союзников и осталась изолированной в Европе я истощила за десять лет войны свои ресурсы и силы. Противоречия между соперничавшими державами не были устранены, но спорные вопросы старались обходить: мир был необходим потому, что ни та ни другая держава не были в силах продолжать войну[718]. И вот пушки, ружейные выстрелы смолкли. В Европе воцарилась тишина.

Весна 1802 года казалась одной из самых счастливых V начинающемся столетии. Десять лет почти по всем дорогам древнего континента и далеко за его пределами шла война. Уже теряли веру в то, что война когда-либо кончится. И люди снова тревожно прислушивались к звону металла, но то гремели не пушки, то гудели колокола, возвещая наступление долгожданного мира.

Никогда еще слава первого консула не была так велика. Ни одна самая триумфальная победа не принесла такой признательности соотечественников, такой искренней радости народа Франции, всех народов Европы, как день, остановивший войну, Куда, в какую сторону повернет теперь власть, направляемая сильной рукой? Первые дни после заключения мира никто не хотел над этим задумываться. Матери обнимали вернувшихся сыновей, жены – мужей, дети – отцов. То были дни общей радости.

Но время шло, прошло пасхальное воскресенье, впервые отмеченное звоном колоколов и церковной мессой в мирной стране; Первый консул говорил пришедшей к «ему с поздравлениями по поводу заключения мира депутации Законодательных собраний о «мире совести», о внутреннем мире, которому он придавал не меньшее значение, чем миру между воевавшими государствами[719]. Но что принесет с собой мир?

Во внешнеполитической деятельности консульской республики два предшествовавших Амьенскому миру акта вызывали разноречивые мнения. 5 января 1602 года в Лионе открылись заседания Консульты – законодательного собрания Цизальпинской республики. Миланские патриоты испытывали горькие чувства, направляясь во французский (Юрод, чтобы там решать свои дела. Но скрепя сердце приходилось с этим мириться: вторичным освобождением of австрийского гнета итальянцы были обязаны победителю яри Маренго. G первых же заседаний начались споры – какое же государство надо создавать? 11 января в Лион прибыл первый консул Французской республики. Вскоре он выступил в Консульте с речью на итальянском языке; он предложил делегатам присвоить учреждаемому государству подобающее я соответствующее его достоинству наименование: не Циспаданская, не Цизальпинская, а Итальянская республика! Его слова заглушил гром оваций, потрясших зал. Следовало ли удивляться, что, когда заседания Консульты 25 января завершились, президентом Итальянской республики был избран генерал Бонапарт?![720]

В европейских столицах это неожиданное решение вызвало немалый переполох. Что означает эта личная уния? Мирную аннексию Италии? Но время охлаждало страсти. Принципиально Итальянская республика даже во главе с Бонапартом мало чем отличалась от Батавской или Гельветической республики. Значит, прежний курс будет продолжен.

Но искушенные в политике люди обращали внимание на одну подробность той же итальянской политики первого консула, прошедшую для большинства незамеченной. Речь шла о Тоскане. Во Флоренции была смещена старая династия – это никого не удивляло, к этому с некоторых пор привыкли. Но Тоскана не стала еще одной дочерней республикой, подобно Лигурийской или Гельветической. Она была превращена в королевство Этрурии, и королевский престол был отдан инфанту Пармскому. Объяснили, что это результат сделки в Сент-Ильдефонсе с Испанией, но эти объяснения не устраняли чувство неловкости: Французская республика учреждает монархии. Когда в мае 1801 года король Этрурии и его супруга, сестра испанского короля, прибыли в Париж и в их честь министры стали давать балы за балами, это чувство неловкости возросло. «Генерал Бонапарт создал много республик, первый консул умудрился создать короля»[721], – писал Тибодо.

В какую же сторону будет повернут руль государственной власти? Куда идет страна? Укрепление личной власти в рамках республиканского строя? Или?.. Но об этом боялись даже говорить.

6 флореаля X года (26 апреля 1802 года), ровно через месяц после Амьенского мира, был опубликован закон об амнистии эмигрантам. Они могли вернуться в установленный срок при условии принесения-присяги на верность Республике. Разъяснялось, что это акт, направленный на преодоление внутренних распрей, что это все та же политика внутреннего примирения и национального сплочения, объединения всех французов в одну дружескую семью. Может быть, подобные мысли и воодушевляли законодателей. Но прямолинейно мыслящие люди резонно спрашивали, почему же медлят тогда с амнистией якобинцам, бабувистам, левым республиканцам? Почему рука примирения протянута только вправо и не видно желания протянуть ее влево?


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.023 сек.)