АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Часть третья 3 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. I ЧАСТЬ
  12. I. Организационная часть.

– Поддерживали тех, что упали, – сказал Пер Квист. – Один Бог знает, сколько времени они вот так шли. С тех пор как мы здесь, их приходит каждый день от пятидесяти до ста.

Филдс не успел снять появление слонов и опустил аппарат на грудь. (За три месяца до этого кончился срок договора с одним из американских журналов на монопольное право печатать его репортажи. Он образовал в Париже свое собственное агентство. Репортаж о Куру должен принести более ста тысяч долларов, самую крупную сумму, какую он когда-либо зарабатывал.) Следующие два часа он потратил на цветные фотографии птиц, которые десятками тысяч усеивали болотистое дно, – медленное движение бело-черно-красно-серо-розовой пелены, то единой, а то разбивавшейся на громадные пятна разных цветов; настоящая живая плантация, водная фауна, которая, казалось, возникла скорее из земных недр, чем упала с неба. (Филдс всегда испытывал какую-то неприязнь ко всякой красоте. В ее присутствии он чувствовал себя еще более одиноким. Характер у него был скорее мягкий, он испытывал потребность в гармонии, в согласии, но не любил ощущать себя фальшивой нотой в мировом созвучии.

Ему пришлось делать репортаж о фресках Карпаччо, и он вернулся больным. Такое чувство вызывали в нем величественные пейзажи, он предпочитал тесный, продымленный бар, где он был как дома.) Пока он работал, Пер Квист с гордым видом владельца называл имена птиц, но Филдс и не старался их запомнить; он не хотел отвлекаться, гораздо проще показать потом фотографии специалисту, который даст подтекстовки. (Эксперт Музея естественной истории в Нью-Йорке распознал на снимках двадцать семь видов птиц, – половина из них прилетела из Европы.) Он сделал тайком несколько снимков и с датчанина. Старый часовой с ружьем, пронзительно глядевший из-под широкополой южноафриканской шляпы; страж природы, одна из самых трогательных фигур, какие Филдсу приходилось снимать. Горячность и сноровка, с какими работал репортер, по-видимому, произвели на Пера Квиста хорошее впечатление.

На обратном пути он стал приветливее и Филдс почувствовал, что чуть-чуть завоевал его уважение. Он этим воспользовался, чтобы расспросить о кампаниях, которые датчанин вел в защиту природы, и был весьма удивлен, когда тот, перечислив множество животных, за которых вел борьбу, – этот список, казалось, включал всю живность, населявшую Землю, – резко добавил:

– А за свободу – повсюду! – и тут же погрузился в угрюмое молчание, словно вспоминая прошлые бои. Филдс начинал понимать характер своего спутника и поэтому не стал нарушать его задумчивость; они молча дошли до края отмели, где Минна готовила еду; стоявший рядом Форсайт отпускал всякие шуточки, замолкая, когда нанизывал на нож и отправлял в рот очередную порцию содержимого банки с американскими консервами. (Филдс тут же отметил, что Морель загодя и очень тщательно подготовил свою операцию. Большое разнообразие консервов, ящики с оружием, санитарные пакеты, походное снаряжение; экипировка свидетельствовала о подготовке, может быть, и немудреной, но никак не соответствовавшей представлению о «безрассудстве» какого-то «нелюдима», как почти повсюду позволяли себе называть Мореля. В действительности он появился здесь тогда, когда зародыш организации был создан Вайтари, который незадолго до того, как он откололся от своей партии, принялся оборудовать на Куру учебный лагерь будущей армии независимой Африки. О существовании этого лагеря в ФЭА постоянно сообщали газеты, но эти сведения опровергались властями.

Вайтари начал создавать опорные пункты для своего «партизанского движения» с 1948 года, в тот момент, когда третья мировая война казалась неизбежной, когда совершал свои последние поездки по ФЭА в качестве депутата Национального собрания, перед тем как укрыться в Каире и произнести оттуда по радио свою знаменитую речь о разрыве с Францией. С помощью Хабиба он сумел организовать для будущих партизан три базы, поначалу довольно убогие, и собирался со временем оборудовать их как следует. Однако вожди племен, которые прислушивались к нему, пока он обладал официальным положением, выдали тайные убежища Вайтари властям. Не сделал этого только старый Гхалити, вождь одной из деревень на Куру и один из самых уважаемых контрабандистов.

Сгущались сумерки, с озера доносился рев слонов, слегка оживших с наступлением вечерней прохлады; у Филдса началась лихорадка, болели бока, он почувствовал, как на него навалилась усталость от всего, что он пережил за день. Он едва притронулся к консервам и рыбным клецкам с просяной мукой; извинился, возвратил Минне котелок и вытянулся на песке. Заснуть мешала мысль, что он должен успеть снять Мореля, если тот появится до ночи.

Филдс спросил у Пера Квиста, питает ли он большие надежды на конференцию в Букаву.

– Думаю, что они наконец примут нужное решение, – сказал ученый. – Весь мир требует, чтобы они договорились… К тому же мы, как вы знаете, довольно шумно привлекли к этому собранию общественное внимание.

Немного погодя Форсайт заговорил с репортером о летчике:

– Нельзя было оставлять его в кабине. Я решил, что, пожалуй, лучше пока опустить его в воду… – Он вернул Филдсу пачку сигарет. – Взял у него.

Филдсу стало неприятно, он совершенно забыл о Дэвисе.

– Я посадил его между двумя скалами на глубине в два метра, чтобы не потоптали слоны.

Вещи я отнес к вам в хижину; вон в ту, на случай, если вы захотите переслать их его семье.

– Понимаете, я же очень мало его знал, – сказал Филдс.

Едва он это произнес, как на вершине отмели появились три всадника. Один из них был белый. Филдс вскочил и схватил аппарат. Всякая усталость исчезла без следа, и он сделал первый снимок Мореля меньше чем через тридцать секунд после того, как его увидел. Прикинул, что в запасе у него не больше пяти-десяти минут хорошего освещения, и постарался их использовать. Фотограф уже давно не испытывал такого профессионального возбуждения, точнее говоря, с первых часов после освобождения Парижа (Филдс не очень жаловал французов, но обожал Париж). Он отснял половину пленки, прежде чем завязал знакомство с Морелем. Двое сопровождавших того африканцев смотрели на журналиста не слишком доброжелательно, но Морель, казалось, весело выслушал то, что сообщил ему Форсайт. Он передал уздечку своего коня подростку в широкой белой рубахе, сел на песок и стал с аппетитом есть, довольно охотно, как показалось Филдсу, позволяя себя фотографировать. Более высокий, старший на вид африканец довольно сильно смахивал на араба: нос с горбинкой, две тонкие ниточки седых волос – над губой и над подбородком. Филдс вспомнил, что в ФортЛами легкость, с которой Морель укрывался от властей, приписывали помощи его спутника – одного из лучших следопытов ФЭА, которого, правда, давно считали покойником. Это был, по-видимому, он. Другой африканец, юноша с хмурым и настороженным лицом, производил странное впечатление: в нем чувствовались одновременно горячность и сдержанность, – ярость, скрытая неподвижностью черт. Филдса сразу заинтересовали этот тайный жар души, ум и выработанная в себе невозмутимость, причину которой, он, правда, тут же разгадал. Но драматические события, которые произошли на Куру, заставили его забыть о многом, и только во время суда он узнал, сколь роковую роль молодой негр играл в деле Мореля. Но даже и тогда никто не мог с уверенностью сказать, вышел ли француз победителем в этом поединке или улыбчивая и спокойная вера в человеческую порядочность вынудила его окончить свои дни в каком-нибудь затерянном углу экваториальных дебрей, где одни муравьи знают, что последнее слово остается за ними. Во время еды Морель рассказывал о результатах своей поездки в Гфат. У тамошнего торговца – забавный тип, себе на уме, – действительно есть радио, но в двух передачах из Браззавиля, которые он смог послушать, ни слова не было сказано о заседании конференции по защите африканской фауны. Зато ему удалось купить табак, кое-какую провизию, рубашки и шорты. Самое лучшее – присоединиться, как было договорено, к Вайтари в Хартуме; если организации, представленные на конференции, приняли нужное обязательство – тем лучше; если же нет, надо продолжать делать то, чем они занимаются. Во всяком случае, оставаясь на Куру, нельзя ни в чем разобраться. Прежде всего надо уяснить себе, велико ли сочувствие общественного мнения. Тогда можно решать, как действовать дальше. Внимательно слушая его рассуждения, Филдс чувствовал, что совершенно сбит с толку. В Мореле проглядывали простодушие, прямота, говорившие о здравом смысле и практической сметке. Правда, это было только первое впечатление, но Филдс привык делать моментальные снимки. У Мореля был уверенный вид человека, спокойно делающего свое дело. Внятная речь, интонации выходца из предместья, лицо с правильными чертами напоминали Филдсу рабочие кварталы Парижа; странно было видеть такого человека здесь, среди африканских слонов. Наиболее характерной особенностью его лица было упрямство в линии лба и губ, которое разительно контрастировало с веселой иронией в глазах. Филдс решился наконец задать несколько вопросов, которые мысленно заготовил еще днем. (Он не привык брать интервью. Когда в репортаже требовался текст, что случалось не часто, к нему подключали какого-нибудь журналиста. За эту работу брались неохотно: Филдс пользовался репутацией репортера, чьи фото всегда заставляли бледнеть любой текст.) Он пустился рассказывать Морелю о том любопытстве, какое вызывают его персона и воззвание, под которым стоят сотни тысяч подписей…

– Вам приписывают скрытые политические намерения… Говорят, будто слоны для вас – символ независимости Африки. Националисты заявляют это открыто и оказывают вам поддержку…

Морель кивнул:

– Угу. Все считают, что я хитрю, пришив к делу слонов, но никто ради них и пальцем не двинет. А всякий сторонник слонов, – если в нем есть что-то порядочное, – мне подходит.

И плевать, кто он – коммунист, титовец, националист, араб или чехословак… Меня это не касается. Если они согласны со мною в главном, значит, годятся. Я защищаю жизненное пространство, хочу, чтобы государства, партии, политические системы слегка потеснились, оставили место для чего-то другого, для свободы, которой ничто не должно угрожать… Мы заняты вполне определенным делом, защитой природы, и начинаем эту защиту со слонов…

Глубже копать не стоит.

– Вот уже несколько месяцев, как вы ведете партизанскую борьбу. Как вы объясните ту легкость, с какой вам удается ускользать от властей?..

Морель захохотал:

– Да просто люди желают мне добра!..

– Вы ранили охотников, сжигали фермы. Но ни разу никого не убили. Случайно?

– Я целился очень аккуратно.

– Чтобы не убить?

– А разве человека чему-нибудь научишь, если убьешь?.. Наоборот, у него совсем память отшибет. Верно?

Он, как видно, гордился своим объяснением.

– Власти, да и охотники утверждают, будто вопреки вашим заявлениям слонам не угрожает истребление. Они фактически обеспечены необходимой защитой.

– И что, можно по-прежнему их убивать?

Филдс не нашелся, что ответить.

– Есть целые области, где слонов уже не существует, – снова заговорил Морель. – Весь мир о них знает, они нанесены на карту. И занимают на ней самое большое место… Но и в других регионах слонам грозит смертельная опасность. Я знаю, существуют заповедники, но когда ими начинают хвастаться, становится ясно, что творится во всех прочих местах.

Могу назвать вам территории площадью в пять-шесть раз больше Франции, где уже два поколения не видели слона, хотя местное начальство заверит, что те повсюду, живут свободно и благополучно, а вы – маловер, не хотите их видеть.

В первый раз в его голосе прозвучал гнев. Сердце Филдса тревожно забилось. Он не чувствовал себя на высоте положения, хоть и понимал, что суть происходящего – вот она, под рукой, что достаточно задать надлежащий вопрос… Но сумел произнести только:

– Я был бы признателен, если бы вы еще раз уточнили, каковы ваши связи с националистами… Нас в Америке этот вопрос очень интересует.

– Буду рад всякому, кто захочет мне помочь. А национализм, знаете ли… Будь то белые охотники или черные, бывшие или нынешние. Я буду на стороне всех, кто примет необходимые меры для охраны природы. Расы, классы, государства, – тьфу! Если бы, уйдя из Африки, Франция могла обеспечить уважение к слонам, это означало бы, что Франция навсегда останется в Африке… Меня бы это, правда, немного удивило, но я только этого бы и хотел. – И словно мимоходом добавил:

– Во время оккупации я участвовал в Сопротивлении. И не столько ради того, чтобы защищать Францию от Германии, сколько чтобы защищать слонов от охотников…

Филдс сжимал в руках аппарат. Это было чисто нервное. Он и не собирался делать снимки.

К тому же стало чересчур темно. Он едва видел Мореля, тот превратился в тень на песке.

Филдс пытался что-то разглядеть своими близорукими глазами при свете звезд. Сам он тоже сидел на песке, раскинув ноги. Прячась от солнца, он покрыл голову носовым платком с четырьмя узелками, который потом забыл снять. Хотя репортер уже не видел Мореля, но слышал его отлично. Постепенно он стал различать звезды.

– К политике меня никогда не влекло. Я не одобрял даже политических стачек. Когда бастуют рабочие «Рено», они поступают так не по политическим причинам, а для того, чтобы жить по-человечески… По существу они ведь тоже защищают природу. – Морель помолчал.

– А что же касается национализма, ему давно пора проявляться только на футбольных матчах… То, что делаю здесь, я мог бы делать в любой стране… – Он засмеялся. – Только разве что не в Скандинавии. Мне, пожалуй, надо бы поглядеть на нее своими глазами. Они всегда в стороне…

Филдс обдумывал, какой задать вопрос. Он чувствовал, что хватило бы нескольких слов, чтобы все прояснить. Эти слова вертелись на кончике языка… Но он опасался за свой французский: мол, его словарь слишком беден. Так сказать, подыскивал себе оправдание. А может, мысль была недостаточно четкой и потому не поддавалась выражению. Филдс ограничился вопросом:

– Видимо, вы ополчаетесь главным образом на охотников-европейцев, на плантаторов, любителей сафари. Но по тому, что мне рассказывали в Форт-Лами, я понял, что слонов убивают в основном туземцы.

Морель кивнул:

– Точно. Около пяти тысяч в прошлом году только в Конго. Цифра официальная, что означает, что ее надо до крайней мере удвоить… А если взять Африку в целом. – Глядя на Филдса, он раскурил сигарету. – У негров имеется веская причина: они никогда не едят досыта. Им нужно мясо. Эта потребность у них в крови, и пока тут ничего не поделаешь. Вот они и убивают слонов, чтобы набить живот. Выражаясь научным языком, утоляют потребность в протеинах. А какая из этого мораль? Необходимо такое количество протеинов, чтобы они могли себе позволить роскошь беречь слонов. Сделать для них то, что мы делаем для себя. Вот видите, в сущности и у меня политическая программа: поднять уровень жизни африканских негров. Это неотъемлемая часть защиты природы… Дайте им достаточно пищи, и вы сможете внушить им уважение к слонам… Набив брюхо, они все поймут. Если мы хотим, чтобы на Земле обитали слоны, чтобы они всегда, пока существует мир, были с нами, надо, чтобы люди больше не умирали с голоду… Одно неразрывно связано с другим. Это вопрос человеческого достоинства. Теперь ясно, а?

Он встал и ушел, его фигура затерялась среди звезд. У Филдса создалось обо всем довольно точное представление. Но сможет ли он написать? Он снова почувствовал боль, которая пронизывала бока при каждом движении; возбуждение улеглось и больше не поддерживало.

Репортера уже заботило, как побыстрее и побезопасней переправить интервью и снимки в свое парижское агентство. Коммерческая стоимость репортажа была ему далеко не безразлична, его донимал обычный страх, что с пленками что-нибудь случится. Лучше всего было бы связаться с Хартумом. Морель собирался туда сам, но еще не знал когда, и Филдс решил, что для него лично предпочтительнее отправиться в Хартум не мешкая. Тем более что пятьдесят километров, которые надо пройти до грунтовки на Гфат, где, по словам Форсайта, он может рассчитывать на встречу с караваном, который доставит его хотя бы до дороги в Эль-Фашер, требовали таких усилий, что следовало выходить именно сейчас, пока боль не слишком мучительна, а дело явно шло к тому, что она станет невыносимой. (Филдс никогда еще не делал долгих переходов верхом.) Тем не менее он решил остаться, отлично понимая, что движут им соображения отнюдь не профессиональные – просто не хотел расставаться с Морелем.

XXXV

Грузовики ехали медленно, что словно еще более подчеркивало трудность затеянного предприятия, жару и беспредельность пейзажа Бар-эль-Газаля – а колючки, пучки сухой травы, камни, среди которых облако пыли, поднятое пробежавшей гиеной, – уже целое событие.

Дорога казалась Вайтари иллюзией: чуть меньше травы – и все отличие.

– Вот будет дело, если пойдет дождь, – сказал он.

– Метеосводка дождя не предвещает, – сказал Хабиб. – Но поглядим, что будет, inch’Allah!

Де Врис вел машину уже четырнадцать часов. Вайтари искоса поглядел на него: осунувшиеся черты, мелкие, резко очерченные, какие-то звериные; прилизанные волосы, блеклоголубые глаза, устремленные на дорогу. Хабиб сидел между ними, с погасшей сигарой в зубах; ее холодная вонь окончательно выводила Вайтари из себя. Кабина перегрелась до того, что накатывавший волнами запах пота и тот приносил облегчение. Вайтари нервничал, изнуренный тряской, ослепший от солнца пустыни, от которого совершенно отвык, и злился на самого себя за то, что не догадался взять солнцезащитные очки. Каждый раз, косясь на де Вриса, он удивлялся, как тот может до белизны прозрачными глазами столько часов подряд находить раскаленную дорогу – самому Вайтари приходилось только угадывать ее среди камней. По мере того как они приближались к цели, успех операции казался ему все более сомнительным. Его успокаивали только заверения де Вриса, – тот изображал мастака в подобных делах и, кажется, в самом деле знал здешние места, – и оптимизм Хабиба, – впрочем, для того оптимизм был второй натурой. Однако время сомнений миновало. А если бы все пришлось начинать сначала, он, вероятно, поступил бы так же, это ведь был единственный способ добыть приличную сумму денег. И если даже попытка провалится, остается шанс напороться на французский патруль; лучше всего было бы встретиться с отрядом вооруженных людей в военной форме и на грузовиках. Тогда последовало бы замечательное сообщение о том, что «наши войска атаковали группу повстанцев». Чего следовало избегать любой ценой – это быть принятыми за «грабителей», перешедших суданскую границу, однако он затем и находился тут, чтобы поставить все на свои места, а остальное сделает каирское радио… К несчастью, Вайтари отвык от таких физических нагрузок. Не считая нескольких предвыборных турне, он двадцать лет прожил в городах, – по которым теперь отчаянно скучал. Больше всего на свете он любил публичные диспуты, народные сборища, где мог заставить людей прислушаться к своему голосу, силу которого сознавал, мог воззвать к ним с трибуны – этого трона демократии. Он тосковал по Парижу, по обедам, приготовленным женой, по атмосфере политических сборищ, где его черное лицо сразу привлекало внимание. Быть может, он совершил ошибку. Но жребий брошен. Ведь новый мировой конфликт казался таким неизбежным, когда он принимал свое решение; теперь легко говорить, что он был не прав. Вайтари подвели обстоятельства. К тому же его все равно прокатили на выборах, под тем предлогом, что он вышел из партии за два года до конца депутатского срока, чтобы примкнуть к крайним левым. О месте в Париже не приходилось и мечтать. Оставались лишь международные организации, и в эту минуту он выбирал к ним наиболее короткий путь. Тем более что игра шла не столько вокруг национального самосознания народа уле, которому пока что нужны были только собственные колдуны и фетиши, сколько вокруг национальных поползновений Америки, Индии и Азии. Ведь и во французском парламенте Вайтари выступал проповедником не демократических чаяний племен уле, а воззрений французов на демократическое будущее. И когда речь заходила о прогрессе, она велась о прогрессе не Африки, а других стран. Посему требовалось заговорить громко, с пылом; тогда его услышат повсеместно. И задача состояла в том, чтобы с ходу взойти на международную трибуну, пробиться в высшие международные органы. Надо просто-напросто перескочить африканский этап, достичь руководящих высот националистического интернационала, чей расистский и религиозный характер обеспечит ему прочное положение, а уже оттуда, обладая завоеванным авторитетом, спуститься к африканским массам. Ждать подъема национального самосознания в племенах уле означало оставить все на откуп потомкам, то есть отказаться от собственной судьбы. Уле, масаи и го не знают, что такое «нация»; стены между племенами стоят до сих пор. И языковые преграды тоже: в политической деятельности Вайтари самое видное место занимала пропаганда французского языка; он призывал уничтожить диалекты и открыть широкую дорогу столь необходимой борьбе за национализм и единение. Это был важнейший способ воспитать массы и пробудить в них дух протеста. До сих пор ему кое-как удавалось вызвать возмущение среди уле, только когда речь заходила о недостатке мяса – о наследственной потребности в мясе африканца да и всякого человека вообще. Эта потребность была глубже, насущнее, чем необходимость в новом политическом устройстве. В молодости он часто видел, как жители деревни убивали животное и тут же его пожирали; самые ненасытные съедали до десяти фунтов мяса вприсест.

От Чада и до Кейптауна жадность африканца к мясу, вечно возбуждаемая недостаточным и неравномерным питанием, – вот то общее, что роднит всех жителей континента. Это их мечта, неутолимое желание, физиологический зов организма, более сильный и возбуждающий, чем половой инстинкт. Мясо! Влечение к нему – самое древнее, самое сокровенное и универсальное у всего человечества. Вайтари подумал о Мореле и его слонах и горько усмехнулся. Для белого человека слон долгое время был лишь слоновой костью, а для черного – только мясом, самым обильным количеством мяса, какое мог добыть ему счастливый удар отравленным дротиком. Представление о «красоте» и «благородстве» слона возникло у человека пресыщенного, питавшегося в ресторанах два раза в день, посетителя музеев абстрактного искусства; оно родилось в упадочном обществе, которое прячется от уродливой социальной действительности, будучи не в силах ей противостоять, в возвышенных облаках красоты и возбуждает себя туманными понятиями «красота», «благородство» и «братство» просто потому, что поэтическое отношение к жизни – единственное, что позволяет ему история. Буржуазные интеллигенты требуют от двигающегося вперед общества, чтобы оно взяло на себя заботу о слонах только потому, что так они надеются избежать собственной гибели. Они сами ощущают себя столь же нелепым и громоздким анахронизмом, как эти доисторические животные; всего-навсего взывают о жалости к самим себе, умоляют, чтобы их пощадили. Вот так обстоят дело и с Морелем, типичный случай. Куда удобнее сделать из слонов символ свободы и человеческого достоинства, чем выражать свои идеи политически, придавая им конкретное содержание. Да, это действительно очень удобно: во имя прогресса требуют запретить охоту на слонов, а потом толпа ими любуется издалека; совесть успокоена тем, что каждому возвращено чувство собственного достоинства. Бегут от активного действия, прячась за пустыми жестами. Это классическое поведение идеалиста, и Морель тому разительный пример. Но для африканца вся красота слона воплощена в количестве его мяса, а что касается человеческого достоинства, то оно заключается прежде всего в набитом животе. С этого момента оно и появляется.

Когда у африканца будет набитый живот, тогда, может, и он станет интересоваться эстетическими достоинствами слона и предаваться сладостным размышлениям о красотах природы. А пока что природа рекомендует ему вспороть слону брюхо, вгрызться зубами во внутренности животного и жрать, жрать до одурения, потому что неизвестно, когда он добудет следующий кусок. Но обо всем этом ни в коем случае нельзя говорить открыто. Пока даже марксизм – недопустимая роскошь. Новые националистические движения пока могут победить только за счет упадочного буржуазного сентиментализма, где решающим фактором часто бывает «красота идеи», а отнюдь не на основе исторического материализма, нацеленного в самое нутро буржуазии. Вот он, Вайтари, и делает все, чтобы приспособить к своим целям охрану слонов, «уважение» к ним и действия Мореля. Однако сентиментальность западной толпы превзошла даже его ожидания, поэтому надо устранить двусмысленность, скрывающую от глаз мирового сообщества, кто такой Вайтари. И к тому же добыть средства, необходимые для создания серьезной организации. На трех грузовиках у него двадцать вооруженных и полностью экипированных человек, но никому из них не заплачено. Если экспедиция окончится провалом, он окажется в безвыходном положении. Все, что он сумел оплатить, благодаря одному хартумскому дельцу, согласившемуся дать аванс, – это военное обмундирование, – обноски английской армии, бренные ее остатки. Он целиком в руках Хабиба и де Вриса. Странно, что все великие начинания человеческой истории в какой-то момент зависят от обычных негодяев. Торговцы оружием, шпионы, провокаторы, темные дельцы – все они тесно связаны с самыми благородными достижениями человечества. Но их присутствие, к несчастью, вовсе не гарантирует успеха.

Он повернулся к Хабибу и поймал его насмешливый взгляд, устремленный на кепку, лежавшую у Вайтари на коленях: старое кепи небесно-голубого цвета, форменный головной убор лейтенанта запаса французской армии, которую Вайтари тщательно берег из сентиментальных побуждений. Только снял лейтенантский галун и заменил его пятью генеральскими звездами. Не золотыми, как во французской армии, а черными, которые заставил вышить на лазоревом фоне. Ну да, генерал без армии, подумал Вайтари, увидев насмешливый взгляд Хабиба. Однако армия существует – в Индии, в Азии, в Америке и даже в самой Франции.

Стоит ему возвысить голос, и его услышат.

– Армия мне не нужна, – сказал он. – Идеи не нуждаются в войсках, они сами прокладывают себе дорогу. Но если произойдет стычка, надо быть в военной форме, иначе пресса нас попросту не заметит.

Хабиб подумал, что Вайтари совершенно не понял, что означал его восхищенный взгляд.

Он продолжал как зачарованный коситься на небесно-голубое кепи с черными звездочками.

Снова почувствовал безмерную благодарность к жизни, так щедро дарящей бесценные наблюдения. Кепи чисто французское, а пять черных звездочек вместо лейтенантского галуна постоянно доказывают все, что угодно, – прежде всего до чего может дойти человек в своем одиночестве.

– Очень верная мысль, – сказал Хабиб.

Лично он категорически отказался надеть мундир и избавиться, хотя бы на время, от морской фуражки. Он всегда плавал под собственным флагом – по крайней мере за собственный счет – и не собирался менять своих убеждений. Хабиб был прирожденным искателем приключений, не примыкавшим ни к какому движению; если его и вдохновлял какой-то идеал, то это было лишь желание испробовать все чудесные возможности жизни. И попутно обеспечить своему молодому, забавному дружку кое-какие спортивные развлечения, желательные в его возрасте, и одновременно позволить тому свести личные счеты.

– Стычек не будет, – сказал де Врис. – Я эти места знаю. Единственный военный пост – у границы, в двухстах километрах к северу, там шесть человек…

– И дождя не будет, – сказал Хабиб. – Можете на меня положиться. У меня baraku.

Форсайт начинал терять терпение. Он не понимал, почему Морелю так откровенно не хочется покидать Куру. Что они выиграют, оставаясь на озере? Пускай Морель сколько угодно твердит, что в этих местах нет войск, но он допустил промашку, отправившись в Гфат, – всем известный пункт следования караванов с контрабандой, который держат под надзором; это не имело бы значения, если бы они в разумные сроки ушли с озера, но Форсайт готов был держать пари, что известие об их местонахождении уже дошло туда, куда нужно. Они рисковали попасться самым глупейшим образом, как раз тогда, когда он мог вернуться в Америку и начать жизнь заново! Результаты конференции в Конго, без сомнения, известны в Хартуме, и сам Морель признавал, что им надо заглянуть туда, прежде чем они решат, что делать дальше. Форсайт не сомневался, что, если делегаты в Букаву и примут нужное решение, Морель все равно весь остаток своей жизни проведет среди слонов. Так как у него нет ни гроша, то когда эфемерная слава улетучится, он превратится в один из тех африканских обломков кораблекрушения, которых видишь повсюду; они являются в бар, а кругом с жалостливой улыбкой, даже не понижая голоса, рассказывают свои истории. «Смотрите, это же Морель! Я-то думал, он давно умер. А ведь, вспомнить, сколько о нем было разговоров…

Да, как говорится, у него был свой звездный час». Затем длинный рассказ, вызывающий у собеседника неопределенные восклицания; кто-то говорит: «Ага! Конечно, помню… Человек, который защищал слонов… «, сопровождая свои слова насмешливым и слегка сочувствующим взглядом, очень довольный тем, что он-то сам всегда занимался своим делом… Форсайт горько усмехнулся, он знал все наизусть и повторять не собирался. Он, конечно, мог оставить их тут, уехать один, но опыт, приобретенный в Корее, породил в нем чуть ли не болезненную потребность сохранять верность. К тому же здесь была Минна. Напрасно он пытался разобраться в ее отношении к себе, в полном равнодушии к тому, что он ей говорит. Она только улыбалась, и все. Да и встречались они редко. В этом тоже было что-то удивительное: все четверо жили в отдельных хижинах, каждый в своем углу, и кроме как за совместной трапезой, которую готовила Минна, друг с другом не разговаривали. Форсайт, у которого, как и у всех его соотечественников, был очень развит стадный инстинкт, нуждался в общении и в конце концов вознегодовал. Четыре чудовищных одиночества, которые отказывались знаться между собой, чувствовать локоть приятеля! Даже Идрисс и Юсеф держались особняком, они тоже жили отдельно и почти не общались. Морель все дни проводил на озере, среди своих слонов. Пер Квист пропадал на болотах, вероятно, занятый подсчетом десятков тысяч птиц, снедаемый опасениями пропустить хотя бы одну. Только Минна оставалась на отмели, она сидела у края воды и глядела на слонов с такой радостью, что Форсайт нередко приходил в раздражение, которое ему, однако, приходилось всячески подавлять. Он снова оказался один.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.009 сек.)