АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Екатерина Михайлова

Читайте также:
  1. Выполнила: студентка 4 курса 1 группы ФРЯиЛ Юшманова Екатерина Андреевна.
  2. Среда 18 / 09 08.30-11.40 1108 С Социология ст. преп. Михайлова Е.А. 621

Посвящается Мюриэл и нашим шестерым детям
Нэнси, Элейн, Брюсу, Аните, Лайн и Холли.
Всей нашей столь теплой и тесной команде.

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Сейчас четыре часа утра, я не сплю, размышляя. В состояние моего транса входит, как сон, цельный образ, вбирающий и слова, и видения. Образ, с необычайной ясностью вот уже пятьдесят лет моего обитания в психологическом мире представляющий людей, которым плохо. И я бегло записываю. Потом, при свете дня, мои мысли растут и развиваются.

Так это происходит у меня. Размышления вбирают в себя сорокалетний опыт, годы, в течение которых я учился помогать страдающим людям измениться, годы обучения этому других – бесконечного числа медиков, психиатров, психологов и социальных работников. Ночные размышления забавляют меня последние десять лет – с тех пор, как вышел на пенсию. Надеюсь, что-то вдохновит и вас.

Эта книга не о том, что должен делать психотерапевт, даже, думаю, не о том, что я делал как психотерапевт. Скорее всего, она о том, как я учился это делать – по моим собственным представлениям. Дело в том, что я настолько подозрительно отношусь к самому себе, что не доверяю и собственным мыслям. Может быть, все эти размышления – всего лишь миф моего жизненного пути.

Я думаю, не стоит глотать эту книгу целиком. Лучше отнеситесь к ней как к предложенным закускам: попробуйте, но не ешьте того, что вам не приглянулось.

“Предисловие” написано в четыре часа утра накануне важной для меня годовщины: ровно пятьдесят лет назад в этот день я сидел в больнице у кровати отца и присутствовал при его последнем вздохе. Как эта жизнь случилась со мной? Как сделать, чтобы случилось еще больше? Пусть все больше и больше случается с вами.

Благодаря опыту семейной терапии у меня появилась способность мгновенно превращаться в пациента. Это двустороннее измененное состояние сознания – свобода становиться в большей мере самим собой с помощью другого. Мюриэл – цельная, сверхъестественно чуткая, с резонансом всей личности и способностью быть близкой – явилась моделью моей роли. Вместе мы произвели на свет за пятнадцать лет шестерых сорванцов. Они и сейчас придают вкус всей нашей жизни.

Все написанное в этой книге содержит эхо голосов Тома Мелона, Джона Воркентина, Дика Филдера, Милтона Миллера, Дэвида Кейта и бесчисленных учеников, коллег и членов семей, которые лишали меня покоя или становились бесконечно близкими на день, на неделю, на год. Они создают эхо. Мне принадлежат лишь слова.

Маргарет Райен взяла гору писанины, навела в ней порядок, отредактировала ее, и получился текст, который вы читаете. Она помогла мне не растекаться мыслями, не повторяться, и при этом не исказила ничего, что я хотел сказать. Вам повезло, что именно она совершила эту работу. А за нами обоими возвышается призрак Сьюзен Барроус.

 

1. РОСТ ЛИЧНОСТИ И ПОИСК ПРОФЕССИОНАЛЬНОЙ РОЛИ: СТИЛЬ ВИТАКЕРА

Картинки из автобиографии

 

Год тысяча девятьсот тридцать шестой был хорошим временем для врачей. Экономическая депрессия закончилась, начиналась война, всюду требовались врачи. Но учеба в медицинском институте в Сиракузах так же плохо подготовила меня к стажировке и интернатуре в адской кухне Нью-Йорка, как жизнь на ферме на севере штата Нью-Йорк – к учебе в Сиракузах. Сейчас я понимаю, что переезд моей семьи с фермы в город, когда я был старшеклассником, – очень смелый шаг моих родителей. Мой отец, окончивший сельскохозяйственный колледж, мог провести провода на ферме и заменить керосиновые лампы электричеством. Но переезд в большой город ради меня, чтобы я мог получить высшее образование, – сегодня это кажется мне переходом на качественно новый уровень. И, быть может, моя тяга к приключениям родилась из этого прыжка в неизвестное, а смелость отца, в свою очередь, связана с переездом его отца с лесопилки у Витакер­ского водопада на большую молочную ферму около Сент-Лоренс. Я часто думаю, что было бы, если бы я готовился к жизни фермера, а не к изучению электротехники (уже в старших классах, в летнее время и по субботам я, подрабатывая, проводил электричество в старые дома, освещавшиеся газом).

Все в нашей жизни развалилось в 1932 году. Бизнес прогорел, и отец вернулся на ферму. А я поступил в медицинский институт, не зная, чем платить за обучение, страдая все эти шесть лет бесконеч-ными простудами. Любопытно, что эти простуды исчезли сразу, как только я закончил учебу.

Детство, прошедшее на отдаленной от других домов ферме около городка Реймондвиль в штате Нью-Йорк, не подготовило меня к городской жизни. На ферме не было ребят, с кем я мог бы играть – лишь груз бесконечной работы да глубокое религиозное давление со стороны матери, верившей, что можно попасть на Небо, только творя добрые дела. Сотня коров, полдюжины лошадей, дюжина свиней, сотня цыплят и пятьдесят овец требовали нашего внимания. Работа с четырех утра до десяти вечера. И постоянно перед нашими глазами – смерть и рождение. Было естественно в воскресное утро убивать цыплят себе на ужин, резать свиней на зиму и выращивать самим еду. Смерть сопровождала все мое детство, а алкоголизм работы был не чертой характера, но насущной необходимостью мира, в котором мы жили. (Этот суровый опыт детства оказался хорошей “школой жесткости”, что пригодилось потом, при работе в больнице гетто Нью-Йорка). Мать одна управлялась с бывшим особняком, где было с десяток спален, а отец работал на 500 акрах земли с помощью лишь одного наемного рабочего. Каждый вкалывал как вол. Случались времена веселья, но редко, как исключения из нашей жизни. Мать и отец существовали в разных мирах: она вела хозяйство внутри жилища, а он занимался внешним миром. Они были так заняты весь день, что легко понять, почему я не видел ссор – для них просто не было времени! Но и особой нежности я не видел, хотя иногда мать приставала к отцу, и он при этом краснел, как двенадцатилетний.

В нашей семье существовала сильная система контроля, но большей частью мы обходились без слов. Воскресный день означал церковь, а не игру. Религиозные обряды были частью любой трапезы. И постоянный поток людей из околосемейной орбиты. Дочь одной из близких подруг мамы жила с нами несколько лет после смерти своей матери. Сирота из Бруклина приезжал жить у нас каждое лето. Женщина, больная астмой, которую я так и не научился называть по имени, около года жила с нами, не знаю, почему. Соседка, у которой муж умер от рака, пробыла у нас около шести месяцев, приходя в себя после потери. У нас было нечто вроде приюта для окрестных жителей. Сейчас мне это представляется своего рода психотерапией, а тогда было чем-то в порядке вещей.

Непрофессиональные психотерапевты моего детства

 

Возможно, первым моим непрофессиональным психотерапевтом был щенок, появившийся, когда мне было два или три года. Он стал воплощением моей безопасности, посредником между грудью моей матери, ее личностью и мной самим. Вскоре появился мой младший братик, затем – старший мальчик-сосед, за которым я шел по дороге в школу. Потом произошел негативный перенос на группу одноклассников, из которой я чувствовал себя исключенным. Вслед за этими “агентами изменения” быстро появляются другие: моя фантазия о Боге как о приемном родителе, отец моего отца – старик, который с удовольствием учил меня играть в шашки, и мать отца, которой я был нужен для мелких поручений, а она платила мне за это нежностью и теплом. И, как это бывает почти у каждого человека, осуществился мой негативный перенос на мать, и пришлось использовать отца, чтобы выйти из индуцированного ею гипноза, – вот простой пример непрофессиональной помощи для изменения.

Странным образом и сама ферма оказалась психотерапевтом: почва матери-природы – всегда питающая, успокаивающая, безопасная. От фермы мой перенос (эмоциональный вклад) перемещался к приемному сыну соседа, затем становился негативным переносом на учителя физкультуры, который издевался над моей физической неловкостью.

Оглядываясь на прошлое, я нахожу и семена подростковой шизофрении: моменты, когда я охочусь вдвоем с собакой, гарпуном ловлю рыбу в одиночестве, взрывами прокладываю канавы на поле, зарываюсь в стог сена, гоняю целый день на тракторе, не видя ни одного человека. Все эти детские переживания наполнены одиночеством, они приготовили меня к еще большему одиночеству жизни в городе. Четыре года в старших классах я провел, большею частью замкнувшись в своем собственном мире. Иногда я находил друга, но отношения наши были обычно фрагментарными. Я жил в какой-то немой пустоте, похожей на кататонию. Помню, однажды я шел по улице из школы и увидел идущего навстречу одноклассника. Я постарался, встретившись, хотя бы улыбнуться, но не посмел поздороваться.

Продолжая учебу в колледже, я сознательно решил вырваться из этого мучительного одиночества. И подобное решение тоже стоит в ряду прыжков на качественно новый уровень – таких как наш переезд в город, например. Будучи старшекурсником, я выбрал одного парня, выдающегося своим интеллектом, и другого, самого социально уважаемого, и создал союз, который просуществовал до окончания учебы в колледже (пока я не стал студентом-медиком). Я как будто создал команду ко-терапевтов, чтобы вырваться из своего одиночества. Учась в школе и в колледже, я жил с родными, но в день моего поступления в медицинский в Сиракузах они вернулись на ферму. Я оказался один, предоставленный самому себе. Я мыл посуду, чтобы оплатить жилье и еду, и совсем не знал, чем платить за учебу. И, как мне виделось сквозь дымку тревоги, начинал учиться медицине среди совершенно чужих людей.

После медицинского института: поворотная точка

 

В те дни не существовало ясного отличия между интернатурой и стажировкой. По окончании института мы два-три года продолжали обучение, и при этом приходилось работать в самых разных местах. Одним из самых противных мест был отель на Шестой Авеню. Он вы-глядел, как обычный бордель: пышная обстановка, служащие-мужчины в модной форме, женщины в нижнем белье, блуждающие из комнаты в комнату. Мэри вызвала меня по поводу боли в животе – у нее была какая-то инфекция. К моему удивлению, она воскликнула: “Привет, Карл”, – как только я положил шляпу на стол, опасаясь, как бы туда не напрыгали блохи.

Оказалось, я осматривал ее в больнице шесть недель назад, где она трое суток лечилась от острой гонореи. Она попросила меня поговорить и с ее мужем. Это было для меня тогда внове – возможно, моим самым первым психиатрическим интервью. Они беспокоились о своих сексуальных взаимоотношениях, а я, лишь год назад окончивший учебу и только приступивший к акушерству и гинекологии, не был достаточно зрелым и сознательным, так что мне оставалось сидеть и, открыв рот, слушать, как они говорили о сексе. Это засело в моей памяти и посейчас, поскольку на следующее утро я прочитал на первой странице газеты страшную новость, что ее муж убит в гангстерской разборке.

Когда мы забрали Мэри в больницу и договорились с шофером вернуться за хозяйкой заведения, умиравшей от цирроза печени, мне казалось, что я никогда не брошу акушерство и гинекологию. Проведя три сотни крупных операций, около года занимаясь “зелеными девочками” (так называли девушек-подростков, зараженных венерическими заболеваниями), я считал себя неплохим хирургом. Я готовился провести остаток жизни в небольшом городке, принимая роды, возможно, работая также и общепрактикующим врачом, хотя хорошо представлял себе сложности этой специальности. До открытия антибио­­тиков лечение женской гонореи иногда занимало несколько месяцев больничного режима. “Зеленых девочек” помещали в большую палату на верхнем этаже госпиталя на Ист-Ривер. Моей задачей было гасить у них излишнее возбуждение, способствующее обострению болезни. Череда операций и послеоперативное лечение напоминали ферму: тяжелая работа с утра и до позднего вечера. С другой стороны, я, деревенский парень из благочестивой семьи, дошел до того, что занимаюсь бродвейскими девками, желающими, чтобы их оперировали только у нас, поскольку мы делали особый разрез ниже линии лобковых волос, благодаря чему, вернувшись на сцену, они могли не бояться, что их осмеют, увидев послеоперационные швы. Джеймс Ричи, мой начальник, появлялся в семь утра, в пижаме и халате. Он был нашим кумиром. Он мог всю ночь писать “Генеалогию гинекологии”, а днем наблюдать за нашими операциями. Я помню шок, пережитый в первый день.

Он сказал: “Встань с другой стороны. Ты будешь не ассистировать мне, ты сам будешь делать операцию”.

Я ответил: “Не могу, боюсь, да и не умею”.

“Все нормально, – успокоил он. – Я встану на эту скамеечку сзади тебя и буду наблюдать через твое плечо. Я позабочусь о каждом твоем движении”. Это был великий учитель, который научил меня многому в понимании людей. Фактически он, быть может, один из первых моих психотерапевтов!

А другой важнейший опыт связан с неудачной плановой операцией. Одна из 50 женщин, которых мы трижды в неделю видели в клинике, страдала от неподдающейся лечению хронической боли. Уже пять-шесть лет каждый менструальный период превращался для нее в ад. Ее знала вся клиника, и ничто не могло ей помочь. В конце концов шеф решил удалить у нее матку, чтобы остановить боль.

Это была моя работа – обычная операция. Я никогда не встречал ее мужа или детей, только ее тело и ее боль. Операция успешно закончилась через полчаса или вроде того. Врач-интерн накладывал швы; анестезиолог, как обычно, снял пакет с эфиром с аппарата, чтобы омыть легкие пациентки кислородом. Внезапно машина взорвалась! Кошмар! У пациентки изо рта потекла кровь, а через четыре часа она скончалась. Никто не знал, почему, откуда взялась электрическая искра, но женщина была мертва. И я подозреваю, что ее смерть унесла мое желание продолжать по окончании стажировки специализацию в этой области медицины.

Тогда я решил один год поучиться в психиатрической больнице и уже никогда больше не возвращался к акушерству и гинекологии.

Начало психиатрической карьеры

 

Дни, проведенные в психиатрическом госпитале в Сиракузах – 3 палаты, 60 коек и три сотрудника, отвечающие за лечение пациентов, которых можно вернуть домой, – были днями знакомства с городом. Я с удовольствием работал в клинике нейросифилиса. В те дни лечили только трипарсимидом (если не считать метода искусственного повышения температуры), и лечению всегда угрожали такие последствия, как слепота и желтуха. Сначала я смотрел на психически больных людей как на курьез. Часто я вспоминаю алкоголика, который рассказывал: “На постели сидел большой белый медведь, и, хотя я и знал, что он ненастоящий, пришлось звать сестру, потому что он был совсем как настоящий”. Или шизофреника, утверждавшего, что “они” стреляют в него из автомата через лампочку. Мое материнское поведение заставило разбить лампочку, что его отнюдь не успокоило. Реальность не имела отношения к мыслям и переживаниям человека, в которого стреляют.

Узнав больше о психозах и ярких внутренних переживаниях, я быстро утратил интерес к механическому ремеслу под названием “хирургия”. Один пациент, что-то бормотавший про себя, объяснил мне, что голоса говорят ему ужасные вещи и велят переспать со своей матерью. “Это очень мучительно”, – сказал я, но он не согласился: “Они уже много лет это говорят, я перестал обращать внимание”. Одна сестра грозилась дать сильного пинка пациенту, а тот выглядел таким грустным и депрессивным, что я думал, она издевается над беднягой. Через две недели я узнал, что пациент не хочет покидать палату, потому что та сестра была единственным человеком, кого он любил.

Такие события заставляли меня размышлять о людях и, разумеется, о себе самом. Один психотик, утверждавший, что хочет прикончить меня, внезапно превратился в трехлетнего ребенка, лишь только я авторитарно приказал ему возвратиться в палату. Я был изумлен больше, чем он. Однажды я встретил восьмидесятилетнего человека, которого доставили к нам из-за того, что он соблазнил восьмилетнюю девочку. Я морально негодовал, но, увидев девочку, понял, что она вы-глядела как опытная актриса, прямо из Голливуда. Это ломало мои фантазии о жизни и людях. Девочка научилась себя вести как молодая соблазнительница, хотя и была совсем ребенком. Жизнь на ферме не подготовила меня к таким сложным переплетениям.

И мои воспоминания о гетто в Манхеттене, то, что я уже забыл, внезапно оживают в ярких красках. Дикий зов – агония и восторг шизофрении и всего мира сумасшествия, распирающего меня изнутри, – требовали перехода на иной уровень. Меня стал занимать вопрос, почему эти люди стали психотиками, и тогда я решил пойти в детскую психиатрию – предупреждать психозы. Я также начал учиться на психологическом отделении Сиракузского университета. К сожалению, обучение механической сортировке людей на основе психиатрического диагноза – этого в больницу, того из больницы – давало небольшую возможность узнать о сумасшедших людях. Но я, по крайней мере, не пропитался этими полумертвыми идеями.

Мне надлежало проходить интернатуру по детской психиатрии в Луисвилле в штате Кентукки. А до этого мы жили в Кенандайгва (около Рочестера), где в прекрасном английском особняке расположилась частная психиатрическая лечебница гуманистического толка. Мы прожили там с женой вместе с десятью пациентами семь месяцев в доме, где двери не запирались; мы все вместе играли в бридж и вместе ели. И одновременно я открыл не знакомую мне прежде благородную доброту. Забота и сердечность старого приюта глубоко трогали меня. Его содержала пожилая пара, люди теплые и чувствительные. Один пациент, страдающий манией, который раньше занимался научными исследованиями на местном химическом заводе и сошел с ума, когда его назначили начальником огромного отдела, был живой энциклопедией по любому вопросу, какой только можно себе представить. Пожилая женщина, последние пятнадцать лет сидевшая наверху в кресле, обитом голубым вельветом, радовала нас, когда включалась в болтовню. А человек, погруженный в сильную депрессию, не встающий с постели и не произносящий ни слова, оказался великолепным игроком в пинг-понг. Правда, когда игра в пинг-понг кончалась, он возвращался на свою кровать.

Луисвилль и мир детской психиатрии оказались совершенно новой территорией и, конечно, еще одним пороговым переживанием. На магию шизофрении – этот мир Алисы в стане чудес, когда час за часом, иногда всю ночь, ты проводишь с пациентом, зачарованным своими галлюцинациями и бредом и зачаровывающим тебя, – наложился мир игровой терапии, когда я проводил месяц за месяцем на полу среди маленьких детей, наблюдая, как они рассказывают о своей семье с помощью игрушек. Открытие для себя Мелани Кляйн и ее теории детской сексуальности напоминало по глубине и силе открытие мира психотика.

В группе, обучающейся детской психиатрии в Луисвилле, я чувствовал себя как в новой семье. Когда мы с Мюриэл приехали сюда в 1940 году, накануне рождения нашего первого ребенка, нас познакомили с культурой американского Юга. Бесконечная череда вечеринок и виски учили уходить из мира слов и регрессировать к реальной жизни. Начало интернатуры по детской психиатрии и рождение первого ребенка счастливо совпали по времени: наверное, мне было нужно и то, и другое, чтобы осмелиться стать более человечным. Сюда же добавилась возможность учить студентов-медиков и сделать одно открытие: как они быстро теряют свою человечность, лишь только начиная изучать медицину. Я еще помню свой обет, что, с Божьей помощью, никогда не буду связываться со студентами-медиками. Четыре года спус­тя я нарушил этот обет и на десять лет стал преподавателем, потом опять дал себе зарок на следующие десять лет, а потом все повторилось снова!

В 1940 году главным современным терапевтическим подходом в клинике детской психиатрии было теплое слушание. Мне повезло, что среди персонала находился пожилой социальный работник, которого анализировал Отто Ранк. Поэтому я сразу познакомился с психотерапией в редакции, ориентированной на процесс, поскольку Ранк был первым человеком, понявшим и обратившим внимание других на значимость самого процесса терапии, а не только ее содержания. Меня все больше и больше занимал вопрос, что же производит изменение.

Вот мальчик восьми лет, который совсем перестал говорить после перенесенного в два года коклюша. В течение шести месяцев я встречался с ним раз в неделю, в то время как социальный работник общался с его мамой этажом выше. Мальчик не сказал мне ни слова, но мы играли с ним в футбол во дворе, и он слушал, как я говорю о нем. В конце концов я сдался и решил, что ничем не могу помочь. Мальчик и его мать были расстроены. Я задумывался, не бросить ли психотерапию, и вдруг через три недели получил по телефону известие, что мальчик заговорил!

Другой мальчик, десяти лет, тоже преподал мне важный урок. Когда он впервые появился, озлобленный и сопротивляющийся, то остановился в дверях, глядя куда-то в пространство. Я сказал: “Я доктор, который лечит чувства. Раз тебя привели ко мне, вероятно, у тебя что-то не так с чувствами”. Мальчик молчал. Мое происхождение из молчаливого мира Новой Англии помогло мне: я сел и в размышлениях провел остаток часа. Потом сказал ему, что время кончилось, и тот ушел. В следующий раз я поздоровался, и мы просто сидели, или он стоял, а я сидел. Так продолжалось десять недель. После второй недели я перестал и здороваться, просто открывал дверь, чтобы впустить его или выпустить.

А потом из школы позвонила учительница:

– Это вы лечите Джо Зилха?

– Да, – ответил я.

– Я звоню, чтобы рассказать, как он изменился к лучшему. Джо больше не поджигает занавески, не бьет других детей, учится, не показывает мне язык. Как вы этого добились?

Я ей не ответил. Это осталось профессиональной тайной, поскольку я и сам не знал, как сделал это.

Здесь, в клинике, я впервые начал задумываться о том, как же это происходит. Второе полугодие я провел за тщательным изучением своих записей о работе первых шести месяцев; писал, что буду делать в другой раз, что должен был сделать и чего не должен. И понял, что думать о психотерапии почти так же увлекательно, как заниматься терапией. После изучения детской психиатрии мы начали работать в соседней школе для малолетних преступников в Ормсбай Вилидж. Здесь 25 социальных работников занимались с 2600 детьми, направляя некоторых из них ко мне. Я также мог принимать частных пациентов. Одной из первых моих пациенток была четырехлетняя дочь молодого врача. Не имея никакого понятия о ее семье, я занимался один час с девочкой, здороваясь с ее мамой в начале часа и прощаясь с нею в конце, не общался с отцом, да, на самом деле, и с матерью тоже. Я не пытался даже собрать историю проблемы, поскольку это входило в задачи социального работника. Позже мне позвонил отец девочки и сказал, что мое лечение помогло. Изменилась дочка, изменилась жена, да и он сам чувствует себя лучше. Я, конечно, решил, что открыл секрет психотерапии. С тех пор я открыл их еще с дюжину, но каждый раз, как только я их открывал, они растворялись в воздухе.

За три года работы с трудными подростками и отчасти – преподавания в медицинском институте я начал открывать, что такое жесткость. Нежность была мне свойственна, а вот к жесткому обращению с людьми прийти было непросто. Правда, я умел быть жестким с животными на ферме. К счастью, рождение второй дочери дало мне тепло и близость, необходимые для того, чтобы прощать себя, когда приходилось быть слишком профессиональным или твердым в работе с подростками.

Все очевиднее становилось, что студентов-медиков можно поделить на тех, кто не умеет быть нежными, и тех, кто не умеет быть жесткими. Трудно помочь и тем, и другим найти доступ к недостающему качеству. Не понимая в то время, как это связано с моими собственными фантазиями, я открыл радость в работе с преступниками. Их мощь! Мне приходит в голову образ: кадиллак с испорченным рулем. Много силы и мало контроля. (По контрасту, невротиков, которых мы встречали в клинике, можно было сравнить со стареньким фордом, который еле тащится на своих двух цилиндрах.) Оглядываясь на прошлое, я думаю о том, сколько этих подростков угоняло машины прос­то ради того, чтобы, вернувшись, рассказать об этом мне. У меня никогда не хватало отваги поступить таким образом, и я уверен, что мой энтузиазм по поводу их приключений заставлял ребят снова повторять то же самое для папы с его вытесненным желанием преступить закон, еще до своего первого попадания в наше заведение.

Военные годы: тайна и конспирация Окриджа

 

В ужасные дни второй мировой войны мы переехали в Окридж в штате Теннеси. Каждый вечер, слушая передачи о бомбежках Лондона, мы гадали, поведет ли Гитлер, разрушающий Англию и уже завоевавший Польшу, Францию, Голландию и Бельгию, свои войска завоевывать Соединенные Штаты. Таинственные визиты в Окридж напоминали Голливудские фильмы: полет на самолете с зашторенными окнами, чтобы никто не выглядывал, потом поездка на машине в темноте, ворота, освещенные прожекторами, вооруженные охранники, – все казалось жутковатым. Кого ни спросишь, тебе убедительно отвечают что-то вроде: “Нет, мы не знаем, чем мы тут занимаемся, но это нечто важное, и необходимо охранять наши секреты”. Меня направил сюда детский психиатр, знакомый с моим шефом в Луисвилле. Я знал только, что тут жили около 75 тысяч человек в окрестных домах на нескольких сотнях акров земли и что у них существовало восемь различных служб безопасности. Из-за высокого уровня конспирации нельзя было позвонить даже в соседний дом без специального разрешения.

Мюриэл и я с детьми прожили здесь два года. Это было закрытое общество, со своей школой и больницей. И когда мы позже узнали, что тут производили плутоний для атомной бомбы, то были поражены, хотя могли бы и догадаться. Мой шеф, например, уезжал на испытания в другое место, а вернувшись, рассказал, что ночью слышал сильный взрыв, но не знает, что это было, потому что спал. Тень Гитлера нависала над нами, поэтому было несложно пробудить в нас патриотизм, несмотря даже на то, что мы не знали, что же мы тут делаем.

Несмотря на атмосферу шпиономании, мораль в Окридже была на астрономически высоком уровне. (Часть нашей работы как раз и заключалась в том, чтобы наблюдать и докладывать о моральной обстановке.) Нас охватывало чувство целеустремленности, хотя мы и не знали ничего о цели нашей работы. Там был госпиталь на 300 мест и 150 человек персонала, работающих день и ночь. Каждый из семи психиатров принимал по 20 пациентов в день (получасовое интервью) и наблюдал за десятью госпитализированными с острыми нарушениями. Тут-то я и учился быть жестким. Приходилось сражаться с ветеранами войны, у которых появлялись острые психотические приступы. Это было страшно.

Я совершил важное открытие в области психопатологии и психотерапии, и произошло это довольно-таки необычным путем. Ко мне должен был прийти Генри, госпитализированный по поводу мании. А я только что закончил работать с пятилетним мальчиком. С ним я проводил игровую терапию, используя бутылочку с теплым молоком в качестве средства для регрессии. Бутылочка осталась на столе. Маниакальный пациент вошел, уставился на бутылочку и вдруг начал ее по-младенчески сосать. Разумеется, на другой день теплое молоко для него было приготовлено заранее. За двенадцать дней такого интенсивного кормления он полностью вышел из состояния своей мании, а я снова решил, что открыл секрет психотерапии! И последующие три-четыре года я так кормил почти всех своих пациентов: мужчин, женщин, детей, невротиков, психотиков, психопатов и алкоголиков с большой пользой для них, если не сказать – с успехом. Лишь потом я вдруг осознал, что подобная техника была нужна не столько пациентам, сколько самому терапевту. Я учился материнству, а когда утвердился в этом качестве, можно было перестать пользоваться самой техникой.

Профессиональное супружество

 

В Окридже я впервые понял: как необходима жена для личной жизни, так нужен партнер для жизни профессиональной. Заботиться о пациентах, как и о детях, крайне тяжело, когда это бремя лежит только на одном родителе. Джон Воркентин помогал мне, но не всегда был под рукой, когда я хотел его видеть. Мне живо запомнился день, когда впервые на прием пришел один ветеран. Я вдруг испугался: мне показалось, что он прямо сейчас возьмет и убьет меня. Я извинился и пошел в кабинет Джона, прервал его работу с пациентом и потащил ко мне, по дороге рассказывая о своих страхах. Он, лишь кинув взгляд на пациента, произнес: “Знаете, я могу вас понять. Бывает, мне тоже хочется убить Карла”. И вышел.

Даже сегодня мне трудно оценить, как сильно поведение Джона помогало мне той парадоксальностью, которую намного лучше понимают в наши дни. Это заставило меня организовывать день так, чтобы мы могли работать с пациентами вместе с ним и, делясь нашими переживаниями, вместе думать о психотерапии. Позднее я открыл еще одну вещь, возможно, более ценную: ко-терапия дает свободную возможность отойти в сторону и понаблюдать, что происходит, позволяет погрузиться в события, не боясь, что что-то случится – с тобою и с пациентом. Я тогда еще не понимал третьего ценного качества ко-терапии: такой союз учит выражать словами эмоциональные переживания, приобретающие объективность, когда ты делишься ими с другими.

Как раньше я выбрал сверстников в колледже, чтобы они стали моими ко-терапевтами, так и сейчас я нашел профессионального сверстника. Мы с доктором Воркентином очень сблизились, обсуждая нашу работу. Общие заботы о детях (пациентах) соединяли нас с ним в некоем профессиональном браке.

Жизнь в Окридже давала опыт роста нашей семье. Первый раз мы с Мюриэл ощущали себя взрослыми людьми с двумя детьми, без родительской опеки, находились в окружении таинственного мира прослушивающихся телефонов, семи видов охраны, ЦРУ, ФБР, секретных служб, телохранителей, полиции и еще неведомо чего. К самой психологической и эмоциональной атмосфере нам нужно было еще приспособиться.

Когда окончилась война, перед нашей семьей встал большой вопрос: “Куда податься теперь?” Надо было заново устраивать жизнь. Произошел мой первый разрыв со сверстником. Покидая Луисвилль, я как бы прощался со своими четвертыми родителями. А прощание с шефом из Окриджа, который собирался возглавить частную, на семь человек, клинику в Миннеаполисе, было решением иного рода. Понадобилась моя жесткость, чтобы сказать ему, что я не хочу становиться его подчиненным. Я был бы рад поехать в Миннеаполис с ним, чтобы на равных управлять клиникой, хотя ему было пятьдесят, а мне тридцать три. Но я не хотел бы стать просто одним из персонала. Так мы и расстались, я тосковал, а затем один (с семьей) поехал в Атланту.

Переезд в Атланту: терапия и студенты

 

В Атланту меня пригласил декан медицинского факультета (врач гуманистического направления) университета в Эмори – с тем, чтобы после года работы я возглавил там психиатрическое отделение. Меня брали потому, что я был молод, доступен, а также потому, что показал им кинофильм про вышеупомянутую технику кормления из бутылочки. Затем прежний декан сменился, раньше, чем я туда переехал, а новый также нанял меня. И хотя он был слишком мягким человеком и никудышним администратором, я продолжал настаивать на своих требованиях: буду преподавать студентам лишь при условии, что каждый из них будет два года участвовать в групповой терапии. А на втором году, кроме терапии, те же студенты начнут заниматься с пациентом, но под наблюдением другого инструктора. Декан оказался в трудном положении – психиатров не хватало – и согласился, а я целых десять лет продолжал вести ту же политику: каждый студент-медик обязательно проходит терапию.

На самом деле институт пошел мне навстречу. Раньше там не было курса психиатрии, и резкий переход к ситуации, когда каждый студент 400 часов посвящает психиатрической практике, требовал больших изменений. И тем не менее, сотрудники приняли эту перемену как совершившийся факт.

Медицинский институт был религиозного происхождения и финансировался концерном “Кока-кола”. Старейшие сотрудники его с теплотой относились к моим новшествам. Но денег у них не хватало. И я пошел выбивать себе зарплату в фонд Рокфеллера. Наивно веря в свое всемогущество и помощь приобретенного качества жесткости я за-явился прямо к Алану Грегу, медицинскому директору фонда. Встреча с ним – важный опыт моей жизни, поскольку это был человек, воистину создавший сам себя. Наша дружба продолжалась много лет, хотя мы виделись не так уж и часто, и для меня подобные встречи оказались чем-то вроде психотерапии. Как будто бы сила этого человека увеличивала и твою силу, подобно тому как, играя в теннис с профессионалом, ты сам вынужден играть лучше.

И другие люди тоже входили в мою жизнь. Лоренс Кюби, известный нью-йоркский психоаналитик, посетил нас и сказал: “Если бы мой сын собирался учиться медицине, я бы хотел, чтобы он занимался у вас”. Другой выдающийся психоаналитик, Дейв Риох, утвердил меня в решении не обучаться психоанализу. Ему же принадлежит высказывание: “Взрослость заключается в способности быть невзрослым”. Есть люди, которые при встрече делают тебя цельным просто фактом своей собственной цельности. Это вполне относится и к возглавлявшему медицинский факультет в университете в Эмори Полу Бисону, несколько отрешенному, но сильному и устойчивому человеку. Его поддержка во время моих административных сражений, когда я пытался быть одновременно и клиницистом, и политиком, действовала на меня отрезвляюще.

К сожалению, эти битвы не закалили моей жесткости. Скорее, наоборот, я начал бунтовать против жесткости и запутался в типичной “материнской” проблеме. Я работал ради того, чтобы удовлетворить и вдохновить студентов, и слишком мало принадлежал к группе сотрудников. “Треугольный” конфликт между студентами-медиками и начальством усиливался моим неумением или нежеланием играть “взрослую” административную роль, соответствующую моему ответственному положению. Наоборот, я превратился в “своего парня” для студентов, с которыми мы были в заговоре против остальной администрации, как психотерапевты, бывает, вступают с детьми в заговор против матерей. Вдобавок ко всему, конфликтные “треугольные” отношения развивались между частным медицинским факультетом, городским госпиталем и “Кока-колой”. Даже моя мания величия не помогла найти выход из этой западни.

Надо сказать, гуманизм, необходимый для хорошего клинициста, чтобы работать с шизофрениками, парами, с ко-терапевтами, для того чтобы обучать других психотерапии, оказался полной противоположностью качествам, присущим хорошему администратору. Я был клиницистом, который пытался быть также и администратором, но безуспешно. Вспоминаю с удивлением, как еще в своем административном младенчестве я нанял трех секретарш, и все они оказались шизофреничками! Борьба с городским госпиталем и его начальником, который не хотел отвечать за психиатрических пациентов, потому что те были “пациентами госпиталя штата”, все еще задевает меня. Лукавство, с каким он помогал мне составить семь чертежей психиатрической палаты, ни один из которых так никогда и не был воплощен, привело меня в конце концов к осознанию собственного бессилия. А это по-могло найти достаточно жесткости, чтобы покинуть институт, вместо того чтобы оставаться там в качестве неудачника.

В эти дни мы продолжали совершать открытия. Например, открыли, что не только сосание бутылочек было ценным способом достичь регрессии, необходимой для роста, но и драка тоже. Вся наша группа сотрудников из семи человек увлекалась кормлением из бутылочки, теперь все стали упражняться в различных видах борьбы, учась так или иначе физически взаимодействовать почти с каждым пациентом. Близость соприкосновения, когда мы шлепали друг друга, толкались или боролись, помогала каждому открывать свою жесткость.

Кроме того, мы с Томом Мелоном участвовали еще в одной программе исследования процесса психотерапии. Три раза в неделю мы подолгу сидели за столом, говорили о терапии и набрасывали наши мысли. Так продолжалось года два. Мыслей накопилось очень много, и тогда в свободные от преподавания часы мы начали писать книгу “Корни психотерапии” (1953). Наш обмен мнениями в совместной попытке интеллектуально понять процесс психотерапии привел к возникновению в моей жизни третьих близких взаимоотношений на равных. Группа картежников в школе или наш тройственный союз в колледже были своего рода терапевтическими группами. А мои, совсем другие, отношения – с женой, потом с доктором Воркентином и, наконец, теперь с доктором Мелоном – были отношениями на равных, отношениями сверстников. Мы могли свободно выбирать – подойти поближе или отойти, отделиться или быть вместе. Уважение, почти преклонение перед способностью Мелона интеллектуально понимать психоанализ и психологические теории соответствовало тому, что он уважал мою способность интуитивного постижения. Последнее было крайне важно для меня, поскольку абсолютно противоречило врожденному ощущению, будто бы я – неотесанный парень из деревни. Вместе с Мелоном я учился думать, как раньше учился драться вместе с Воркентином (драться, соблюдая дисциплину и не теряя контроля, что Воркентин отлично умел делать).

Политика госпиталя и административное разрушение наших психотерапевтических проектов научили меня жесткости, а положение консультанта в отделе психического здоровья штата Джорджия, где надо было что-то делать для психического благополучия четырех с половиной миллионов граждан, открыли мне мое бессилие. Мечта собрать начальников разных отделов и вместе создать план координации, который может всех удовлетворить (чтобы готовить психотерапевтов для работы в тюрьмах и больницах штата), была так изящно похоронена мудрыми администраторами, что я с новым уважением стал относиться к власти этой системы.

Люди, занимающиеся преподаванием психиатрии, начали посещать нас, стараясь приложить свои теории к нашему методу. По их мнению, если метод не вписывался в их теоретическую модель, он, разумеется, ничего не давал. Тот факт, что студенты проходят психотерапию и потом творчески работают с пациентами, казался таким теоретикам случайностью. Горькая пилюля для меня.

Большой удачей был для нас приход Дика Филдера. Он стал психотерапевтом без предварительного изучения теорий психодинамики или психопатологии – просто научился помогать людям. Ничего не зная о защитных механизмах и работе психики, он нашел для понимания психологических проблем свою собственную точку зрения, связанную с его представлениями о работе тела и физиологии. В любой психопатологии он видел попытку исцелиться, как будто не мог допустить, что тело или психика могут сами себе повредить. Шизофрения – это попытка ребенка исцелить семью. Такое стоящее перед психическими нарушениями изменение знака минус на плюс сильно повлияло на мои мысли. Меня все больше и больше захватывало убеждение, что наше профессиональное зрение слишком искажают черные очки, через которые мы смотрим на все. Этим страдает и наша культура, помещающая “плохих” людей в психбольницы. Доктор Филдер первый привел меня к мысли, которая позже продолжала расти и крепнуть во мне: цель психотерапии – очеловечить патологию.

Симптоматика доктора Витакера

 

Вернемся назад: впервые я стал пациентом психотерапевта во время занятий детской психиатрией. Тогда я открыл, что внутри меня находится больше всяких интересных вещей, чем я сам замечаю. Потом в Окридже я решил стать пациентом команды ко-терапевтов. Это продолжалось год, потом перерыв год-другой, затем опять я стал пациентом. Так прошли следующие шесть-восемь лет.

К 1946 году у нас было уже три дочери и сын. Попытка одновременно быть клиницистом и администратором проявила всю мою незрелость. Когда напряжение работы и преподавания возросло, у меня появились разнообразные психосоматические явления: холодный пот, простуда, рвота, понос, часто вынуждающие меня лежать в постели. Прижимаясь к жене, я избавлялся от них, но решил пройти психотерапию, чтобы предупредить новое появление этих симптомов. (Жизнь с нашими детьми убедила нас с Мюриэл, что “безусловное принятие” – “unconditional positive regard” – в нашем мире дают только маленькие дети.) Эти явления продолжали мучить меня пять лет.

Потом я стал лучше понимать, как мои болезненные симптомы связаны с пациентами. Все это многообразие – кишечные спазмы, голод, чувство переполнения мочевого пузыря, насморк, “гусиная кожа”, му-рашки и зуд, вдруг охватывающий полтела или одну руку или ногу, хождение взад-вперед по кабинету и, наконец, полностью обескураживающая меня самого особенность внезапно погружаться в сон в присутствии пациента. Раньше последнее казалось мне выражением скуки или желания уйти в себя, и я считал такое поведение неприличным. Но со временем, вдоволь настрадавшись от чувства вины и неуверенности, я стал относиться к моим внезапным приступам сна позитивно. Засыпая, я часто думал о том, что же происходило между мной и пациентом. Соответствие моих снов и терапевтической ситуации убедило меня в том, что это явление – просто способ уйти внутрь себя и найти там интроецированный образ пациента, чтобы потом рассказать ему об этом. И эти образы обычно бывали гораздо сильнее моих левополушарных умственных конструкций.

Приведу пример. У Билла и Мэри была дочь, недавно поступившая в медицинский. Они привели ее к психиатру и потому, что она настойчиво желала этим летом работать в клинике для черных. Дочь сказала, что с отцом она тесно связана, а мать у них в доме – что-то вроде прислуги. Тогда мать обратилась ко мне за психотерапевтической помощью, и я пытался заразить ее вирусом феминизма. Но вирус тогда, в 1953-м, был слабоват и не прививался. В тревоге, озабочен и подавлен, я однажды заснул и увидел во сне большой банкетный стол: двенадцать футов в длину и четыре в ширину, а посреди него стояла огромная серебряная супница. Мать девушки находилась с одной стороны стола и держала в руках большой половник, а ее дочь и муж сидели с другой стороны и ждали, когда им нальют суп в тарелки. Но рука матери была так замотана пластырем, что она никак не могла налить суп в свою тарелку. Я проснулся, рассказал сон, и тут-то мне впервые удалось действительно напасть на ее понимание жизни в стиле муж­ского шовинизма.

Меж тем у меня появлялись новые симптомы: головные боли, двоилось в глазах, напрягались мышцы шеи. В глазах двоилось, когда я был озабочен тревогами пациента и нашими отношениями. Мои симп­томы помогали мне обрести новую свободу быть нежным и опекающим, а также злым и требовательным. Все больше я приходил к убеждению, что взаимоотношения есть причина изменения в психотерапии, а не инсайты или какое-то “безусловное принятие”. Я научился не только принимать перенос, но и, по словам Р. Д. Лэйнга, “воплощать проекцию”. Когда пациентка начинала видеть во мне материнские качества, я, пользуясь своей интуицией, играл эту роль и усиливал перенос; а затем нарушал правила игры, когда эта роль, в свою очередь, нарушала правила моего личного жизненного пространства. Я старался присоединиться к внутрипсихической семье пациента, а затем индивидуировать оттуда и быть тем, кто я есть на самом деле.

Я то входил в ко-терапию, то выходил из нее – один, потом с женой, с кем-то из детей, снова один – в серии попыток найти побольше самого себя. Я думаю, эта работа никогда не кончится.

Переключение на семейную систему

 

Параллельно с борьбой в поисках самого себя шла борьба за переход от индивидуальной терапии к большей системе. В Эмори мы все чаще работали командой из двух терапевтов (по аналогии воспитания детей двумя родителями). Этот метод убедил нас в том, что первый контакт между пациентом и терапевтом неизбежно происходит по образцу “мать-дитя”, тогда как второй терапевт берет на себя роль отчима или отца. Таким образом, его больше интересует реальность, и он устанавливает отношения “Я-Ты” вместо первоначального материнского “Мы”. Нас интересовало нечто большее, чем индивидуальные лабиринты души.

Один из моих коллег так объяснял мой уход из индивидуальной терапии. Он говорил, что мне просто наскучили отдельные люди, и он был прав! Индивидуальная терапия часто рутинна и неинтересна. Отношения одной пары с другой, напротив, дают простор взаимодействию и жизни и гораздо веселее. Мы пришли к мысли, что удовольствие, получаемое терапевтом, не менее важно для терапии, чем его техническое мастерство и способность понимать. Как будто веселье родителей становится питанием, необходимым для роста детей.

Неудачи интенсивной ко-терапии тяжелых шизофреников заставили нас переключиться с индивидуального контекста на большую систему. Мы начинали лечение с кормления из бутылочки, а затем переходили к наведению регрессии (к инфантилизации), для чего обнимали и гладили пациентов, давали им пережить приятные тактильные ощущения, а также по-детски разговаривали с ними. И получали великолепные результаты, но часто после того, как пациент выходил из состояния психоза и начинал двигаться в сторону нормального взросления, вмешивалась семья и сводила к нулю все наши успехи. Это все больше наводило на мысль начинать с семьи. Я считаю период безуспешной борьбы за излечение шизофрении основной вехой в истории развития собственной жесткости.

В 1950 году, в одно время, как я с Томом Мелоном работал над книгой, мы (я, Мелон, Воркентин и Филдер) провели серию конференций – их было около десяти – по психотерапии шизофрении. К нашей “группе из Атланты” присоединилась “Филадельфийская группа”, куда входили психиатры Эд Тейлор, Джон Розен и Майк Хейворд. Каждые полгода мы собирались на четырехдневную встречу и всемером работали с одним пациентом шизофреником. Позже таким же образом мы начали работать и с семьями. Борьба за взаимопонимание и за новые идеи, большие радости и тяжкие муки при лечении шизофрении, вместе пережитые и разделенные нами, соединили нас – и группу в целом, и отдельных людей. Много времени мы потратили в поисках подхода к тому бессознательному восприятию, которое, как мы считали, есть у шизофреников, но недосягаемо для сознательных целенаправленных попыток достичь его.

Получив кое-какие терапевтические результаты, мы решили пригласить Грегори Бейтсона и Дона Джексона на нашу десятую конференцию, намереваясь облечь в концепции наши результаты – чтобы написать о них статью. Дон был нашим “мозгом”, он заражал новыми мыслями, а Бейтсон – опытнейший антрополог – мудрецом, который глубоко знал все про человека. Во время нашей интенсивной встречи мы старались найти определение шизофрении и в конце концов решили, что не можем его дать. Мы также решили не включать в публикацию описание техник, понимая, что люди работают с шизофрениками из-за того, что хотят обрести свою внутреннюю психотическую личность, правополушарную часть своего мозга, не занимающуюся анализом, создающую цельный образ часть нашей коры. Мы выясняли роль шизофреногенной матери и задавали себе вопрос: может ли отец быть причиной шизофрении у ребенка? Наши споры происходили в то время, когда еще не получила распространения теория систем, объясняющая, что семейный организм и даже большая система необходимы для возникновения кровавого жертвоприношения шизофрении.

Между клинической и административной карьерами

 

Преподавать медикам и заниматься психотерапией с группами студентов, каждый из которых выглядел моим дешевым изданием, было мучительно. В то же время на все это накладывалась работа с бесконечными пациентами в большом госпитале Атланты (Греди). В Окридже, принимая пациентов одного за другим, я оставался самим собой, любящим или ненавидящим родителем, и мне посчастливилось напасть на бутылочное кормление, научившее меня роли кормящей матери. Но для госпиталя Греди было нужно что-то иное, чем просто сумасшедшая мать. Мне пришлось исполнять роль отца, организующего и принимающего решения, отца, ориентированного на реальность.

Вот пример сумасшедшей атмосферы тех лет: в приемной, где сидят пятьдесят пациентов, ко мне обращается женщина лет сорока. Минут пять она несет что-то невразумительное, а затем спрашивает: “Что со мной, доктор?”

Некогда было сесть и побеседовать с нею обстоятельно и разумно, поэтому я просто ответил: “Вы сумасшедшая”.

Она обрадовалась: “Слава Тебе, Господи! Я так и думала, была у пяти врачей, но никто мне не сказал об этом. Большое спасибо. Что же мне теперь делать?”

“Почему бы вам не найти работу, и тогда у вас будут деньги на част­ного психиатра, с которым вы можете пару лет позаниматься во­просом о том, как вам жить в этом мире”. Через несколько лет я узнал, что она так и сделала.

Задним числом оценивая 1947 год, я восторгаюсь своими психотерапевтическими открытиями и впадаю в депрессию, вспоминая кастрирующий административный опыт. Каждые четыре-пять месяцев мы прорабатывали новый проект психиатрической палаты, а затем все кончалось ничем. Так во мне росло не только чувство бессилия, но и моя жесткость. Это привело меня к выводу, что работа администратора – совсем особое искусство, для которого я не предназначен.

Мне приходилось работать также в госпитале ветеранов войны, с которым был связан медицинский институт. Тут я впервые понял, что пациент является биологически и психологически цельным, несмотря на свои многообразные мотивы и импульсы, а терапевт, какими бы ни были его интересы и призвание, величина переменная. Он является функцией: пытаясь быть, насколько возможно, самим собой, выполняет работу. Он не является цельным “Я”, и чем больше самого себя ему удается вложить во взаимоотношения с пациентом, тем больше его сила и сила терапевтической команды. Биологическая цельность пациента стремится к единству, исцелению, росту. Функциональная попытка терапевта зависит от ситуации, обстоятельств, взаимоотношений с пациентом здесь и сейчас. Мне самому трудно в это поверить!

В госпитале ветеранов мы научились использовать суповую тарелку. Пациенты требовали все больше и больше снотворных таблеток, и в нашей родительской панике мы решили рискнуть и придумали ход, который сейчас называют “парадоксальной интенцией”. Мы положили таблетки снотворного в суповую тарелку и поставили ее на стол в палате. Каждый мог брать их, сколько хочет. Сначала содержимое тарелки моментально исчезало, но через пять дней употребление снотворных снизилось в три раза по сравнению с прежним уровнем. Таблетки были символом любви, пациенты ощущали, что о них заботятся, когда получали лекарства от сестры. Передача ответственности за снотворное в руки пациентов заставила работать собственную систему контроля. Системы контроля крайне важны в больничной палате. Вот еще пример: один психотик мастурбировал почти двадцать четыре часа в сутки, и его невозможно было контролировать. Никто не знал, что с ним делать. Однажды старшая сестра подошла к нему во время дневного обхода и сказала: “Если вы это не прекратите, я больше никогда не буду вас навещать”. И он сразу перестал. Ему как будто нужно было, чтобы за него приняла решение добрая мама.

Агония и восторг: лечение шизофреников

 

В течение десяти лет, проведенных в Эмори, мы с Мелоном вкладывали много сил в ко-терапию шизофреников. Иногда доктор Воркентин работал с матерью пациента, но, главным образом, мы пытались избавить самого пациента от ужаса психоза силою нашего с Мелоном вмешательства. Некоторое время у нас было что-то вроде приюта для выздоравливающих шизофреников. Наша забота о пациентах напоминала метод Джона Розена. Розен заинтриговал и потряс психиатрический мир своим проводимым в домашней обстановке “прямым анализом” – методом воздействия с помощью вербальной агрессивной атаки. (Предполагалось, что метод излечивает кого угодно. Исследования Американской психиатрической ассоциации показали, что это не так. У Розена были серьезные неприятности.) Наш подход походил на метод Розена тем, что пациент находился дома и получал индивидуальную терапию. Но мы не были столь агрессивными, используя скорее материнский подход.

Самым противным было, что при освобождении пациента от психоза семья находила способ забрать его от нас и возвращала его в психоз, даже если жила на расстоянии тысячи километров. Лечение впавшего в бред и отключившегося от внешнего мира хронического шизофреника требует полной отдачи, и когда пациента (ребенка) отдирали от нас, нам было очень тревожно. Лаймен Вайн говорит об агонии и восторге работы с шизофрениками. Я не знаю, как это можно выразить лучше.

Агония наблюдалась не только в процессе терапии, но и при ее окончании. Из этого вытекает мое решение прекратить всякую работу с психотиками вне их семьи. Постепенно мы пришли к убеждению, что невозможно понять психотика вне контекста его семейной динамики. Его отец и мать слабо связаны между собою; при беременности мать ослабляет связь с отцом и все больше и больше занимается значимым другим, растущим в ее утробе. А “непривязанный” отец находит себе иную привязанность – деньги, секретаршу, новую машину или собственную мать. Когда ребенок рождается, мать привязывается к нему еще сильнее. Отец в еще большей степени вынужден прилепиться к кому-то или чему-то на стороне, пока ребенку не исполнится года полтора. И тогда мать поворачивается к отцу, а его нет рядом. У нее развивается чувство одиночества. На соответствующей почве, связанной с опытом жизни в семье со своими родителями, мать начинает бояться сойти с ума, потерять контроль над своей внутренней жизнью. И возвращается к симбиозу, установившемуся в первые полтора года жизни ребенка, как бы заключая тайный договор. Ребенок будет сумасшедшей, связанной с первичным процессом половинкой их единой личности, состоящей из двоих людей, а мать станет другой, контролирующей половинкой – правильной, противостоящей шизофреническому распаду. Ребенок научится пребывать в симбиозе, продолжая оставаясь инфантильным, по крайней мере, во взаимоотношениях с матерью, даже если во внешнем мире он сможет симулировать социальную приспособленность. В подростковом возрасте эта симуляция кончается, и ребенок возвращается к примитивному психотическому поведению, продолжая защищать свою мать от ее страха сумасшествия в злокачественном одиночестве.

Вторжение терапевта и развитие взаимоотношений двойной связи (double bind) с пациентом замещают последнему отношения с матерью. Когда отношения установлены (а этого нельзя добиться симуляцией, терапевт должен действительно стать матерью, он не может просто вести себя, как она), терапевт получает возможность перевернуть вверх ногами эти две роли. Когда он становится психотическим “другим” для пациента, тому приходится сменить свою роль и оказаться здоровым, правильным, антишизофреничным. Такое изменение позволяет шизофренику стать обычным – частично сумасшедшим, частично здоровым, и постепенно все более и тем, и другим. Но это не решает, к сожалению, проблемы живой матери, которую на время заместил терапевт – просчет, в результате которого и пришлось заняться семьями.

Открытие мира семьи

 

Открытие мира семьи – самая живая ветвь на дереве моей профессиональной жизни. Как-то меня попросили помочь восьмидесятилетней матери одного из наших сотрудников. Ее состояние постепенно становилось все хуже, она превращалась в психологическое “растение”, и мне было интересно проводить с ней время. Я радовался ее присутствию, открыл, что мне не нужны разумные разговоры для того, чтобы просто получать удовольствие. Глядя на меня, члены ее семьи тоже научились радоваться, не нуждаясь в том, чтобы женщина стала разумной и социальной. Она была просто их мамой. Два года спустя она все еще продолжала жить вместе с ними. Сумасшествие, вызванное атеросклерозом сосудов мозга, стерлось и стало незаметным. Она просто ела, спала, улыбалась и ходила в туалет. Но семья любила маму и продолжала наслаждаться ее присутствием. Их не пугало без­умие, они не отвернулись от нее в болезни.

Я вспоминаю, как играл с ней в игру: мы были парнем и девушкой, которые вдвоем уезжали на неделю отдыхать на Бермуды. И однажды впавшая в детство бабушка спросила: “Молодой человек, вы играете или это правда?” Я рассмеялся и ответил, что играю. На следующий раз она принесла мне маленькую бутылочку с нюхательной ­солью, которую лет сорок хранила в своей сумочке, сказав, что, по ее мнению, мне эта соль нужнее, чем ей.

Частная практика: психиатрическая клиника Атланты

 

Переход от преподавания в университете Эмори к работе в психиатрической клинике Атланты, организованной по нашему общему решению, совершался постепенно. Университет все хуже переносил нашу боевую психотерапевтическую ориентацию, возникли неразрешимые административные разногласия. Тогда несколько человек – Том Мелон, Джон Воркентин, Эллен и Билл Кайзеры, Дик Филдер, Ривс Челмерс и я – одновременно уволились и перевели работу в отдельные офисы и в частную клинику. Организация клиники, покупка дома, положение бизнесменов в мире психотерапии были чем-то совершенно новым. Мы научились использовать процедуру второго интервью, прежде рутинную. Первоначально его функция была просто административной: нужно было представить консультанта, собрать добавочные данные, яснее оценить проблему, чтобы послать отчет направившему врачу и пациентам, будь то индивидуальный случай, пара или семья. Вскоре мы обнаружили, что его можно использовать и для других целей. Первый терапевт вынужден походить на мать: он всепрощающий, все принимающий, он почти ничего не требует. А консультант, приходящий на второе интервью с теми же людьми, выступает в роли отца: оценивает реальность, он требователен, разумен, гораздо меньше склонен принимать всерьез первые жалобы и проблемы пациентов, свободнее обдумывает происходящее и лучше видит целостную картину.

Это стало у нас до смешного обычным делом. Я, например, провожу первую встречу с семьей. Через неделю на вторую встречу с этой семьей я в качестве консультанта приглашаю любого сотрудника, у которого найдется время. Он выслушивает историю проблемы в присутствии пациентов и углубляется в нее. Затем в присутствии семьи – кроме случаев, когда ситуация оказывается крайне тяжелой – мы делимся мнениями. Консультант предлагает свою картину семейной динамики и необходимой терапии. А после этого мы отправляемся в его кабинет, где уже я становлюсь консультантом на его встрече с семьей. В обеих этих ситуациях первичный терапевт служит в основном секретарем. Мысли, инсайты, концептуальное понимание проблемы предлагает другой человек – консультант.

Мы также придумали двухступенчатый контракт. Поговорив с семьей, очертив для себя положение вещей и рассказав семье о том, что надумали, считаем первоначальный контракт исчерпанным. Предлагаем членам семьи не договариваться о следующей встрече, пока они какое-то время не поговорят друг с другом о том, чего хотят и хотят ли чего-нибудь вообще. Лишь после этого можно возобновить контракт с терапевтом.

Когда мы из бывших преподавателей стали терапевтами, для которых главной задачей стало лечение, а не обучение врачей, наше взаимодействие сильно изменилось. Мы сами превратились в студентов друг для друга. У нас появилась система профессионального роста с бесконечными обсуждениями того, что с нами происходит, что происходит между ко-терапевтами или пациентами. Наша тесная семерка стала великой силой. Если кто-то из нас попадал в тупик, то обсуждал свою проблему на общей встрече, и мы всей группой решали, что делать.

Наши еженедельные собрания, когда мы что-то вместе писали, стали хорошим средством для преодоления рутины. Мы обменивались мыслями, и, если какая-то из них зажигала сразу нескольких из нас, пытались записать. Более вдохновленный начинал ее набрасывать, другие дополняли, расширяли, усиливали или критиковали. Это был удивительный опыт сотрудничества, глубокого личного общения и борьбы за то, чтобы передать словами другим людям наши задушевные разговоры. Последнее было сделать нелегко, поскольку за 15 лет совместной профессиональной жизни мы говорили на своем секретном языке, похожем на язык близнецов.

Академический успех подвиг нас оставить университет и образовать собственную клинику. Любопытно, что клинический (и сопутствующий ему финансовый) успех как бы усиливал напряжение внутри нашей группы. Постепенно у каждого из нас образовался свой отдельный круг друзей. Мы все сильнее защищали свое личное пространство вместо того, чтобы сообща им пользоваться. Система защиты нашей группы от внешнего мира хорошо работала, когда у нас были трения с администрацией, со студентами или с пациентами. Но при появлении комфорта и обеспеченности – в психологическом и профессиональном смысле – напряженность работы стала отчуждать нас друг от друга. Мы не могли решить вопрос, стоит ли нам расширяться и строить свой психиатрический госпиталь. Чувствовалось, что мы перестали расти и увядаем.

Переезд в Мэдисон: развитие теории семейной терапии

 

В 1965 году мне представилась возможность переехать в другой университет – сладкая возможность бегства. Это был не только шанс убежать от накопившихся профессиональных проблем; для моей собственной семьи пришло время менять стиль жизни. Пятеро старших детей готовились покинуть гнездо – трое фактически уже это сделали. Возможность побыть вдвоем казалась нам с Мюриэл очень соблазнительной. Так что решение переехать в Мэдисон и работать в Висконсинском университете было принято, скорее, по причинам семейным, чем профессиональным. Конечно, переезд в Мэдисон означал, что я буду работать почти исключительно с семьями, а не индивидуально. Попытка расшатать систему моей жизни и переместиться в другой мир, чтобы не покрыться плесенью, соответствовала стремлению жены оставить в прошлом тот период ее жизни, когда она была большею частью только мамой. Мы могли побыть вместе – как люди, а не родители.

Пока мы не покинули нашу клиническую группу, не могли себе представить, как сильно будем тосковать без тех, кого любили. Лишь год спустя боль вышла наружу, и еще больше времени прошло, прежде чем мы с женой заметили, что сами тоже изолировались, отъединились от людей и устроили себе что-то вроде медового месяца. Ценным оказалось для нас, когда одна из взрослых дочерей вернулась на год пожить с нами, пока ее муж находился во Вьетнаме. Любым родителям полезно научиться быть взрослыми со своим взрослым ребенком, не возвращаясь к старым играм в детей и родителей. Это сначала болезненное, а потом приятное переживание роста. В конце года я спросил у дочери, что для нее было в нашей совместной жизни важнее всего. Она ответила: “То, что никто без стука ни разу не вошел в мою комнату”.

Другим важным для душевного здоровья событием было рождение ребенка в нашем уже почтенном возрасте. Первые пятеро рождались, следуя друг за другом примерно через два года, а шестая появилась через восемь, в 1955 году. Как будто мы стали новой семьей и имеем единственную дочку, а над ее головой можем смотреть друг другу в глаза. Живя с предыдущими детьми, мы были больше заняты и собой, и своей ролью родителей, так что динамика и осознание того, что происходит, были довольно-таки фрагментарными. И хотя мы и проводили много времени в борьбе за то, чтобы быть родителями пятерых детей, этот опыт терялся в мути ежедневной жизни. А дитя нашей старости в начале своей жизни имело семерых родителей! Чувство ответственности по сравнению с прошлыми годами было ничтожным, а возможности радоваться себе и ей возросли. Свобода, с которой она находила свое место в нашей жизни, рождала общение, где было меньше боли и озабоченности и больше веселья, чего, к сожалению, не всегда хватает родителям помоложе. Мы меньше мучились сомнениями, меньше требовали чего-то и не только защищали, а даже культивировали ее право быть самой собой. Она была нам примером в наших поисках собственного нового “Я”.


1 | 2 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.028 сек.)