АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

К FlayKQ.. л., о

А мы были идолопоклонниками искусства, мы и его, это искусство, приобщали к науке и общественности, и его считали источником энергии для здорового деяния: и хрупкую душу «Дяди Вани», и самосозерцание Гамле­та, и патетическую симфонию Чайковского, и то, как все это сделано.

Вопрос о репертуаре театра никогда на моей памяти, за все пятьдесят лет моей близости к театру, не был ре­шенным вопросом. Всегда возбуждал споры и битвы. Всего через четыре года произойдет величайшая револю­ция, и вопрос этот встанет ярко, гневно, беспощадно. Важнейшие театры Союза обратят «высшие запросы ду­ха» в символ веры и будут пользоваться ими как защи­той от вторжения политики в искусство. Между идеоло­гией старого театра и революционной политикой будет идти непрерывный, долголетний бой.

И потом по всему «театральному фронту» напряжен­ными усилиями обеих сторон будут вырабатываться ру­ководящие синтетические формулы. Обе стороны будут добросовестно отходить от своих крайностей: револю­ционная политика — из опасения, как бы в этой схватке не растерять культурные ценности прошлого, а театры — как бы, в самом деле, эти пресловутые «запросы духа» не обратились в праздное красноречие.

И только в результате жарких схваток на диспутах, лекциях, в горячих статьях, в такой напряженности бла­городной мысли, какой не знала театральная идеология за все века своего существования,— выкристаллизуется непоколебимая формула, что искусство не может быть аполитично, даже по своей природе.

И тогда то «горьковское», что во время всеобщей ре­акции начало в театре таять, ворвется с силой покоряю­щей и утверждающей новую эпоху Художественного те­атра...

И тогда произойдут новые встречи театра с Горьким...

^ МОЛОДОСТЬ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТЕАТРА

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 1

Аллах ведает, откуда у нас явилась такая храбрость: поднимать громоздкий аппарат — восемьдесят семь че­ловек и семь вагонов декорации, бутафории — и ехать за

границу. На чужбину. Всего-навсего на восьмом году

существования.

«А вы не боитесь, что прядется возвращаться по шпалам?» — пугали нас или пугались за нас.

Что это было: молодость, дерзость, чутье, слепая вера?

Правда, мы знали, что слухи о нас, о «буйных сек­тантах», уже проникли за границу. Но кого они могли заинтересовать? Верхушки театральных кругов? Это не могло дать уверенность за кассу.

И все на собственный риск. Это не то, что через пят­надцать лет нас повезет знаменитый Моррис Гест, да не в соседнее государство,— сутки с чем-то езды,— а за оке­ан, да гарантирует всю поездку. Здесь никто о нас не за­ботился, а если бы прогорели, то никто и не пожалел бы, сказали бы: поделом.

Первая задача —найти в Берлине свободный театр, в разгар сезона,— не шутка. Это было в январе. Посла­ли вперед А. Л. Вишневского, Он еще до существования Художественного театра устраивал по России поездки, у него был опыт. Он нашел Berliner Theater * на Schar-iottenstrasse**. Хозяином был известный актер Бонн, де­ла у него шли плохо, и он готов был уступить на полто­ра месяца. Условия были тяжелые, но у нас не было вы­бора.

Имуществу была составлена подробнейшая опнсь, чтобы при возвращении не платить пошлину.

Заручились рекомендательными письмами к предста­вителям русской администрации,— кстати сказать, не имевшими никакого успеха.

Художников отправили вперед. Решили, что некото­рые части декорации выгоднее делать на месте заново, чем везти свои.

Проделали длинный ряд совещаний с труппой для выработки правил, как себя вести за границей,— не только на спектаклях, но и вне стен театра. Выработали своего рода десять заповедей, под которыми заставили всех подписаться. Каждый обязывался беречь имя теат­ра, имя русского актера, держать себя в строгой дисцип­лине не только на службе, но и дома,— в пансионе или в отеле,— и на улице, и в ресторане, и в чужом театре-

* «Берлинский театр». ** Название улицы.

Кроме артистов, были сотрудники, костюмеры, гри­меры, бутафоры, главные рабочие. По-немецки говорили очень немногие. Поэтому вся компания была разбита на группы и к каждой группе был прикреплен один, говоря­щий по-немецки. Сначала называли его гидом, а потом пришлось называть Макаром, по пословице «На бедно­го Макара все шишки валятся». Его рвали на куски, вы­зывали для перевода и объяснений по самым деликат­ным случаям, на него взваливали ответственность за все неудачи,

Повезли пять пьес: «Царь Федор», «Дядя Ваня», «Три сестры», «На дне» и «Доктор Штокман». Устанавлива­лась такая точка зрения: русский театр должен показы­вать русскую литературу, В Берлине нас потом спраши­вали, почему мы не привезли один из отличных наших спектаклей — «Одинокие», любимца Германии, Гаупт-мана. Но мы считали претенциозным показывать иност­ранцам, как играть их пьесы Для «Доктора Штокмана» было сделано исключение только ради замечательного исполнения Станиславским главной роли.

Особенно необходимо было сохранить в показывае­мом нами искусстве тот совершенно особенный трепет в русской литературе, который Тургенев приблизительно определял «славянской меланхолией» и который так ча­ровал иностранную критику.

Для ознакомления немецкой публики с нашим теат­ром был приглашен литератор Шольц. Он недурно зшл русский язык, много переводил на немецкий, имел связи в театральном и журнальном мире и пользовался почтен­ной репутацией. Совместно с ним были составлены Textbucher *. В них излагалась краткая история театра и давались фотографии,

Москва была охвачена реакционным возбуждением. Всякий, проходящий по улице, провожался подозритель­ным взглядом полиции. Вечером выходить было жутко. На всю жизнь врезывалась в память улица ночью — под чистым белым снегом, ярко освещенная и цепью фона­рей, и ясной луной,— и совершенно пустая. Среди полней­шей тишины два коротких выстрела. А то вдруг быстро приближается отчаянный женский крик,— кажется, ни-

* Книжки к спектаклям.

когда в жизни не слыхал такого отчаянного крика,—не­сутся в бешеном карьере санит в них два городовых дер­жат девушку, крик так же быстро удаляется.

У всех нервы были издерганы и событиями последне­го месяца, и неизвестностью перед будущим, и потому переезд в спокойную культурную столицу Германии был разителен. А тут еще — от зимы к погоде почти весенней. Наконец, огромное большинство никогда за границей не было; все новое привлекало внимание; чистенькие немец­кие дома, заводы, виллы, дороги, блестящий порядок; настроение поднималось: и сразу споры о том, что луч­ше? — Вот этот сухой, жесткий педантизм порядка или русская беспорядочная ширь: культура, мещанство, за­навесочки, цветочки, цирлих-манирлих, глубина духа, размах, беспочвенный анархизм, грязь русской деревни, Гете, Шиллер, Бетховен, Толстой, Достоевский и т. д. и т. д.— споры и у окон вагонов, и за столиками кафе, и за гримировальными полками.

Театр был принят за десять дней до спектакля. В эти десять дней надо было сделать его удобным, уютным. У нас было правило: если вы требуете от актера не толь­ко простой добросовестности, но и горения, так потру­дитесь устроить ему располагающую обстановку,

Сцена театра Бонна едва вмещала сложный техниче­ский аппарат Художественного театра. Для режиссеров и администрации началась каторжная работа, осложняв­шаяся еще незнанием или плохим знанием языка. Не­мецкие рабочие, как всегда в деле, не имеющем успеха, были в этом театре недисциплинированные, небрежные, к тому же не верившие, что к ним из России может при­ехать настоящее искусство; работали они или спустя ру­кава, или с нескрываемой враждебностью, насмехались над искажением немецких слов. Часто происходили рез­кие столкновения. Чего-нибудь можно было добиться только непрерывными «чаевыми», но и на это они смот­рели, как на законную возможность «сорвать» с приехав­ших варваров Ведь «Russischer Schwein» * было обыч­ным выражением у уличных берлинцев. Наши рабочие с великолепным Иваном Иванычем Титовым во главе быстро выучились по-немецки закулисным терминам и

* Русская свинья

изо всех сил старались наладить добрые отношения с коллегами, но вплоть до первого спектакля это им не удавалось. Зато после первого же спектакля, на другое же утро, их нельзя было узнать. Трансформация была почти комическая. Они начали ходить тихо, осторожно, точно с разинутыми ртами. И не то, чтобы они были по­ражены самим искусством, они же видели его на гене­ральной,— нет, они были совершенно потрясены триум­фальным приемом у публики.

Пока налаживалась техническая часть, актеры изуча­ли город, музеи, ходили по немецким театрам. Потом ре­петировали массовые сцены. Всего количества участвую­щих мы не могли привезти, пришлось добавлять их бер­линскими русскими студентами.

Параллельно с работами чисто театральными шли приготовления в печати.

Надо отдать справедливость немецкой печати, для рекламы нами не было затрачено ни одной марки. То, с чем я потом столкнулся в Париже, здесь совершенно от­сутствовало. Шольцу приходилось в каждой значитель­ной редакции подробно рассказывать о том, что такое Художественный театр. И заметки, какие эти редакции давали, соответствовали их чистосердечному доверию или ожидацию, никаких раздуваний не было.

Обратились мы и к русскому посольству, я и Ста­ниславский были даже приняты самим графом Остен-Сакеном, но встретили мы там прием чрезвычайно сдер­жанный, чтоб не сказать хуже. Впрочем, нам дали ряд советов, но от всех этих советов веяло таким заискива­нием перед берлинскими властями и банкирами, что при­шлось уклониться.

Ах, эти чиновники! Как часто в воспоминаниях на­талкиваешься на тяжелые случаи в жизни театров бла­годаря им. Везде — и за границей и дома. В какое лакей­ское положение ставили они театры и актеров. Перед кем только антрепренеры или актеры не должны были за­искивать!..

И вот, наконец, премьера. Напряжение за кулисами было огромное. Предстояло как бы новое завоевание. Волнение и подъем труппы можно сравнить только с первым открытием театра в Москве. Отношение к рус-

скин было в это время резко отрицательное, о русском сценическом искусстве знали очень мало. Об ансамбле, обстановочной части русского театра не имели (никакого понятия. Отрицательное отношение к русским вообще усилилось а благодаря только что пережитым политиче­ским движениям в России

«Царь Федор» был сокращен до таких рамок, кото­рые были привычны немецкой театральной публике. Де­корации были упрощены, чтобы перемены производи­лись быстро. В немецких театрах допускается одна, самое большое, две так называемых «паузы»,— попросту ан­тракта,— во время которых немцы ужинают, т. е. едят сосиски или бутерброды и пьют пиво.

Благодаря отсутствию цензуры можно было ввернуть в трагедию митрополита Дионисия и архиепископа Иова в современных эпохе костюмах, в пышных лиловых ри­зах, в митрах,—это было очень живописно.

Особенную ответственность нес, конечно, Москвин. Царицу играла Савицкая. Остальные роли, как всегда, были в руках Вишневского, Лужского, Артема и т, д.

Нам все-таки удалось получить внушительную ауди­торию.

Не без некоторых хитростей, но театр был полон. По крайней мере, над кассой с утра красовался аншлаг Ausverkauft> *, перед которым Бонн почтительно снял шляпу. Зал наполнился представителями театров и жур­налистики; нам указывали тех или других знаменито­стей театральной критики и литературы. Присутствовало и наше посольство, присутствовали и многие финансо­вые тузы Берлина. Очень много русских.

Первый же антракт чрезвычайно ярко определил гро­мадный успех. Участвовавшие в спектакле до сих пор помнят единодушный взрыв аплодисментов, охвативших весь зал. Не было не только мужчин, но и дам, которые бы не стояли и очень долго не аплодировали.

Несмотря на незнание языка, исполнение, очевидно, было так рельефно, что линии трагедии ярко и непосред­ственно дошли до публики и захватили ее. Силы темпе­раментов и живописность групп особенно помогали это­му. Надо сознаться, что такой успех был неожиданно­стью. И дальше он не только не падал, а рос с каждой картиной. Спектакль закончился полным торжеством, а

* Все продано,

когда на другой день появились большие, серьезные, взволнованные статьи немецких театральных критиков, то в победе русского искусства в Германии уже нельзя было сомневаться. Вот выдержки. Из статьи Альфреда Керра.

То, что я видел на этом представлении,— перво­классно. Бесспорно первоклассно. Не имеешь ника­кого понятия о русской речи, никакого понятия об отдельных деталях толкования, но через две мину­ты уже знаешь: это — первоклассно.

Это во всем своем блеске —дух какой-то ясно­сти, простоты, в себе самом укрепленного покоя, ко­торого еще не достигло превосходное искусство Рейнгардта. В то время, как я, смотря последние постановки Рейнгардта, всегда должен думать о том, как крепка, как дисциплинирована эта режис­сура— в своих волнующих местах у Рейнгардта, что-то говорит во мне: сорок репетиций. Сорок? Со­рок три. Сорок пять репетиций. Сорок пять. Рейн-гардт в сильных местах как-то заставлял подсчиты­вать работу. В то время, как у москвичей я вижу нечто, что заставляет совершенно забыть о подгото­вительных усилиях. Вот и разница.

Так все это беспечно, так сглажено, это столь в себе усвоенное мастерское искусство, так оно ясно, так молчаливо в себе замкнутое. В нем нет ниче­го кричащего, ничего свежелакированного. Это не­что... я не могу сказать: нечто блестящее,— нет: не­что блестяще-сверкающее. А еще чувствуешь, что спектакль открытия еще не самый сильный, кото­рый у них имеется.,,

И теперь один вопрос, который пока остается открытым: может быть этот покой, эта ясность, эта тихость, может быть они возможны только в их собственных, в их русских произведениях, там, где изображены русские типы, где проскальзывает степь; где почти апатична игра, что-то тупое лежит в самой расе; какое-то отупение в изображаемых страданиях; где нет крика, где пафос почти беззву­чен, где явления витают перед глазами в сонной ти­шине, очертания их как бы смягчены отдаленно­стью.., где загримированные женщины как будто бессознательно подражают образам богоматери с ее

взором, проникнутым русским христианством, нам неведомым.., где мужчины одновременно и рабски,

и по-человеческн, братски кланяются долу и отда­ют земле свой жребий. Тут счастие и страдание за­тушеваны, отдалены, чувствуется Восток.

Из других газет:

С впечатлением, произведенным москвичами, можно сопоставить только самое лучшее, что мы до сих пор знали в искусстве изображения людей и умения распоряжаться всеми сценическими сред­ствами...

Мы видели искусство другого народа, имеющее свой собственный ритм, свои собственные формы, но представляющие в своей чрезвычайно тщатель­ной эстетической разработке изысканное наслажде­ние для знатока сцены...

Такого чувства стиля, такого саморастворения в содержании я еще не видал... а что сказать об от­дельных артистах? Один характернее другого. Ве­ликолепные маски и полное перевоплощение в игре. Господа, да почему эти артисты говорят по-русски? Почему нельзя переманить их для обновления на­ших театров...

Шапки долой перед вами, москвичи! Вы вырос­ли на почве современности и на почве историче­ского прошлого, но есть в вас нечто, что принадле­жит завтрашнему и послезавтрашнему дню, что при­надлежит грядущему.

И так все до одной. Это только маленькие выдержки из целого потока статей.

Вот когда наши «Макары» были в почете: их искали, их умоляли переводить. А комнаты, где жили я к Стани­славский с семьями, Лилина, Книппер, Вишневский, с раннего утра наполнялись другими актерами, и обязан-ности переводчиц были возложены на двух прекрасно знавших немецкий — Книппер и мою жену, которая, кста­ти, называлась у нас «Маскотта Художественного те­атра» *.

* Т. е. приносящая счастье.

ъ

Моральная победа была полная, но каково же было наше удивление, когда, несмотря на такую прессу, после которой, если бы это было в России, можно было ожи­дать десятков полных сборов, мы увидели зал, едва за­нятый наполовину, то же самое и на другой день, и на третий, и т. д., и т. д. Вдруг стало со всей категорич­ностью ясно, что спектакли на чужом языке захватить большую публику не могут, несмотря ни на какие реко­мендации театральных критиков.

Трудно передать, как это было тягостно. Связанные крылья, скованность духа,— с чем можно еще сравнить это чувство? Убеждение, что искусство достигло вершин, вера в то, что оно общечеловечно,— но нет. Раз немец не знает по-русски, он не интересуется и русским драмати­ческим искусством. Не может интересоваться. Так же, как и мейнингенцы в Москве. Они могли играть одну пьесу три-четыре раза,— не больше. А во второй приезд они и совсем не делали сборов. Но за спиной мейнинген-цев был их герцог, а за нами — никого, в Москве у нас были только долги. В то же время расходы росли. Как всегда бывает, статья «непредвиденных» очень вспухла. Сборы, правда, были настолько порядочны, что убытков не было, но об откладывании нечего было и думать. Я в самом начале все-таки из осторожности отложил извест­ную сумму на «возвращение домой», чтоб и в самом деле оно не оказалось «по шпалам».

Вторым спектаклем играли «Дядю Ваню». Нас мест­ные театралы убеждали ставить второй пьесой «На дне», которую под названием «Nachtasyl» (Ночлежка) сыгра­ли в Берлине несколько сот раз, a «Onkel Wania»* в та­ком-то театре несколько лет назад был разыгран в не­мецком переводе и не имел никакого успеха. Но у нас был свой художественный план. Мы обязаны были засви­детельствовать свое искусство Чеховым. И не ошиблись. «Дядя Ваня» имел успех едва лн не больший, чем «Царь Федор». И сущность чеховской поэзии, и новый ритм этого спектакля—все было прекрасно понято, волнова­ло. Критика опять была блестящая. С этого времени уже

* «Дядя Ваня».

было установлено, что Московский Художественный те­атр призван возбудить большой переполох в сценическом

искусстве Германии.

На одном из представлений «Дяди Вани» состоялось знакомство театра с Гауптманом.

Да, с тем самым Гауптманом, от которого через 10—12 лет нас отделит непроходимая пропасть.

Его внешность,— высокий лоб, большие серые, вдум­чивые глаза, энергичная и в то же время мягкая склад­ка рта,—обаяние, какое он внушал нашему театру «По­тонувшим колоколом», «Ганнеле», «Одинокими»,— все это сделало то, что он был у нас желанным гостем в Бер­лине. И особенно стал близок после того, как он взвол­нованно, не переставая в четвертом действии вытирать слезы, слушал «Дядю Ваню». Еще понятнее стало его тяготение к русской литературе и почему Чехов так неж­но любил произведения Гауптмана и что их роднило.

Несколько свиданий с ним по два, по три часа были наполнены волнующими беседами об искусстве.

Он жил вне Берлина, хотя в Берлине у него была не­большая постоянная квартира. Доступ к нему всегда за­труднителен. Он мало кого принимал. Ни на каком язы­ке, кроме немецкого, не говорил, но наша Маскотта так приловчилась говорить без остановки следом за Гаупт­маном по-русски, а следом за мною по-немецки, что бы­ло полное ощущение общего языка.

Что нас сближало? Правильность художественной оценки.

Всякий знает, какая радость для актера, для худож­ника, писателя — быть понятым до глубин замысла, по­нятым и оцененным. А когда этот, сумевший вас понять, зритель сам художник и обладает вкусом, на какой вы только можете рассчитывать, то это удовлетворение ста­новится уже редко посылаемым счастьем.

И когда вы понимаете друг друга с полуслова и на­ходитесь в непрерывном возбуждении мысли, самой до­рогой для вас, а может быть, и самой благородной и са­мой бескорыстной.

Вот так было у нас с великолепным немецким писа­телем Гауптманом. А через восемь лет поднялась война, разгорелись патриотические страсти, немецкие писатели выступили с резкой, гневной декларацией против «рус­ских варваров», и имя Гауптмана стояло одним из первых.

И у меня в кабинете... с библиотечного шкафа, на ко­тором портреты писателей, кто-то из моих друзей, оче­видно, тоже в припадке патриотического негодования, вытащил портрет Гауптмана и уничтожил его. Так до сих пор н белеет овальная плешь над отделением с его про­изведениями.

А еще через несколько лет поблекли и краски воспо­минании. Встреться мы теперь, мы не нашли бы уже ни общего языка, ни вот этого понимания друг друга с по­луслова.

Через неделю пребывания Художественного театра в Берлине его успех в литературном и театральном свете определился так ясно, что начали быстро завязываться сношения театра со всеми лучшими представителями ли­тературного и театрального мира. Победное настроение труппы Художественного театра не покидало ее и в даль­нейших спектаклях, а немцы все-таки шли в театр очень туго.

Как вдруг судьба послала нам чудесную рекламу.

Дело было так. В один из понедельников предстояла последняя премьера — «Доктор Штокман». Накануне, в воскресенье, сидим в конторе я и мой секретарь. Теле­фон. Секретарь берет трубку, с вытаращенными глазами поворачивается ко мне и, закрыв другой рукой рупор, шепотом говорит мне:

«Император хочет завтра смотреть «Царя Федора».

«Это что? Сам император говорит по телефону?»

По испуганному лицу Максимилиана Шика так мож­но было думать.

«Нет, нз дворца», В контору театра звонят из дворца и говорят, что император желал бы завтра, в понедель­ник, быть в театре и смотреть «Царя Федора Иоанно-вича».

«Завтрашний спектакль менять очень затруднитель­но, сегодня—воскресенье, все типографии закрыты; стало быть, анонсы о перемене можно печатать только завтра утром, афиши выйдут только после полудня, и с одной стороны, имеющие билеты на «Доктора Штокма-на» будут оповещены слишком поздно, с другой — про­давать билеты после полудня на новый спектакль пред­ставляется почти невозможным».

«Хорошо, мы так и доложим императору».

Однако через полчаса снова звонят по телефону и говорят, что император, тем не менее, просит завтра по­ставить «Царя Федора».

Вызвали Бонна на помощь. Он начал уговаривать, чтобы мы бросили наши вольные русские замашки и приняли эту просьбу как приказ.

Афиши о перемене начали расклеиваться в понедель­ник около двенадцати часов дня. На этих афишах попе­рек, красными буквами, по обычаю немецких театров, было напечатано: «По желанию его величества*. А к трем часам в кассе на этот вечер на новый спектакль уже не было ни одного билета. Первый неподдельный полный сбор.

Вильгельм был и с императрицей и с наследным прин­цем. Императрица уже видела «Царя Федора» раньше.

«Императрица так много говорит о вашем театре, что я сказал: я тоже хочу посмотреть».

Он был в русской военной форме. Разумеется, при­сутствовало на спектакле и все русское посольство. По окончании спектакля Вильгельм с какой-то, очевидно, присущей ему франтоватостью, высказал, надо отдать ему справедливость, меткие замечания о русском сцени­ческом искусстве: «Искусство без жестов». «Никогда не мог думать, что на сцене можно говорить так просто». «Никогда не представлял себе, что театр может ярко за­менить мне несколько томов истории». «Этих глаз цари­цы я, должно быть, не забуду во всю жизнь. {У Савицкой были замечательные глаза.) И этого нищего на паперти (Бурджалова)». «Нельзя представить себе ничего тро­гательнее этого безвольного царя. Но у него настоящая мудрость» (разговор шел по-французски).

Лицо императрицы светилось улыбкой радости.

«Это я вам его привезла», шепнула она.

«Это я вам его привез», сказал представитель рус­ского посольства, на этот раз крепко пожимая нам руки.

«Это я вам его привез», сказал граф, русский прибли­женный к Вильгельму, приглашая нас потом с ним в какое-нибудь кафе.

«Это я устроил», сказал счастливый хозяин театра Бонн.

Теперь уже все оказывались нашими друзьями.

Точно по мановению волшебного жезла, к театру не только переменилось отношение русского посольства, но

и всей немецкой публики, С этого дня сборы пошли поч­ти непрерывно полные. К сожалению, оставалось всего шесть-семь спектаклей.

В острые периоды переживаний театра вся труппа и пайщики со Станиславским во главе оказывали мне самое широкое доверие. Иногда я советовался, иногда ме­ня спрашивали, но, как правило, ждали моих распоряже­ний. Поэтому все материальные заботы этой поездки я нес один.

Положение было трудное. Для того, чтобы ехать из Берлина в другие города, надо было заблаговременно за­пасаться там театрами, заключать условия, а для того, чтобы заключать условия, надо было иметь уверенность, что денег на дальнейшую поездку хватит.

Я уже съездил в Дрезден и в Прагу, чтобы посмот­реть театры и лично повидаться с местными дирекциями, завел переговоры с Парижем и вот-вот ждал приезда оттуда представителя для заключения контракта. Но по­едем мы туда или повернем оглобли домой, я наверное не знал, И мучительно старался угадать будущее, чтоб оценить степень риска.

Между тем, наши актеры усердно пользовались Бер­лином. Тогда он еще не был Grosse Berlin *, еще не пе­ребросился за Tiergarten **; улицы Kurfurstendamm и Tauentzienstrasse *** еще не вытеснили Friedrichstrasse и Unter den Linden ****; но театров, магазинов, ресторанов, кафе и развлечений было в полную чашу на всякие тре­бования—и на широкие, и на скромные. А в Берлине, как и в Петербурге, как и потом повсюду, в Дрездене, в Лейпциге, по всей Европе, в Америке,— всегда находи­лись увлеченные театром обыватели, которым доставля­ло огромную радость похвастаться местными достопри­мечательностями, а среди «их далеко не последнюю роль играли талантливые кабаре, «знаменитые» кабачки или специальные блюда и вина. Особенно умели оценить все это Москвин, Книппер, Качалов, Вишневский, Лужский, Грибунин, Александров. Они же особенно и были нарас­хват.

* Большой Берлин

** Огромный парк-лес

*** Новые улицы.

**** Старые улицы.

Однажды Москвин и Вишневский сказали мне, что со мной просят знакомства два молодых москвича. Бога­тые холстяки, горячие поклонники Художественного те­атра. Когда в Москве распростанился слух, что Художе­ственный театр уезжает за границу, они сказали себе: «Поедем за ними. Так и будем ездить,— куда Художест­венный театр, туда и мы». Они даже не имели в театре никого знакомых, познакомились уже в Берлине.

Это были Тарасов и Балиев, два друга, которых мог­ла разлучить только смерть.

Трудно встретить более законченный тип изящного, привлекательного, в меру скромного и в меру дерзкого денди.

Вовсе не подделывается под героев Оскара Уайльда, но заставляет вспомнить о них. Вообще не подделыва­ется ни под какой тип, сам по себе: прост, искренен, мя­гок, нежен, даже нежен, но смел; ко всему, на каждом шагу подходит со вкусом, точно пуще всего боится вуль­гарности.

Его друга Балиева все знают под именем «Никиты Балиева». В ту пору он был еще совсем не раскрывший­ся, еще только «собирал мед», наблюдал, изощрял свое остроумие, накапливал материал для будущего творче­ства.

В первый раз ко мне пришел один Балиев. И когда почувствовал, что знакомство состоялось, очень осторож­но заговорил о материальной стороне нашей поездки. Я искренно рассказал, что, несмотря на огромный успех и заманчивые перспективы с одной стороны, а с другой— на тоскливое возвращение домой раньше времени, при­дется возвращаться.

 


  • А сколько нужно, чтобы театр спокойно продол­жал поездку?

  • Для того, чтобы в случае неудачи не очутиться в скверном положении? Тысяч тридцать.


— А если бы вам их предложили? Тарасов и я?
Это было так неожиданно, повеяло такой сказкой, что

я не сразу ответил:

 


  • На каких условиях?

  • Ни на каких.

  • В долг, без процентов?

 


  • Да нет, какие там проценты? И не в долг. Потеря­ете— пропадут, а нет — останутся у вас в деле.

  • То есть, вы вступите к нам в пайщики?


232

— Это как хотите. Как для вас будет удобнее, так и

сделаете.

Ну, как же не бабушка ворожила театру?

Когда при встрече с Тарасовым я начал благодарить его, он с деликатным беспокойством не дал мне дого­ворить.

Около тридцати лет прошло со времени этого свида­ния—в конторе Berliner Theater на Scharlottenstrasse. Тарасов давно кончил расчеты с своей короткой жизнью «блуждающих огней», Балиев давно стал знаменитостью, Художественный театр перешел через все стадии рево­люции, уже кует новый репертуар и новую жизнь, и для него теперь эти два фланирующих богатых москвича — классовые враги,— и все-таки вспоминается то чувство бодрости и жизнерадостности, какое охватило всех нас тогда, в эти дни молодости Художественного театра.

Деньги эти остались целы. Дальнейшая поездка оку­пила все расходы и дала возможность вернуться в Моск­ву, и у нас уже были деньги, с чем продолжать дело.

Все театральные люди Берлина начали уговаривать нас остаться еще на целый месяц. Но, во-первых, мы бы­ли уже законтрактованы в другие города, а во-вторых, для нас показать наше искусство в возможно большем количестве городов было важнее материальной стороны даже в такую дурную для нас пору. В Берлине было сыг­рано тридцать спектаклей. Последний уже был полным триумфом театра. За два дня не было ни одного места. Овации не прерывались весь вечер, говорились речи А на другой день большая толпа провожала театр на вок­зал, где опять подавались венки и говорили речи Пре­бывание в Берлине было отмечено еще несколькими обе­дами, данными труппе театра.

В воспоминаниях об этом полуторамесячном пребы­вании в Берлине большой театральной семьи, тем более дружественной, чем больше она была оторвана от роди­ны, мелькает множество мелких разнообразных картин — и радостных, и тревожных, и комических, и грустных* Удовлетворенное, торжествующее честолюбие сталкива­лось с тем, что надо было жить очень экономно, во мно­гом себе отказывать. «Культурные достижения» Герма­нии радовали, но многие из наших оставили свои семьи

в Москве и тосковали. Наш старейший член труппы и общий любимец Артем не хотел ничего смотреть и уве­рял, что немцы только притворяются, будто не понима­ют по-русски, упрямятся из шовинизма. И тосковал по русскому самовару. Один из артистов, несших наиболее тяжелый груз, находился в тревожном ожидании изве­стий из Москвы и с особенным подъемом играл в тот ве­чер, когда получил от жены телеграмму:

«Родила тебе здорового сына».

А впереди еще предстояло много городов, новых впе­чатлений и напряженного труда для новых завоеваний, и неизвестность, неизвестность...

Когда мы ехали из Берлина, то одно чувство охваты­вало всех: куда мы несемся? Куда в пространство несет вас этот Schneiizug*? И только потому это чувство было бодрым и проникнутым верой, что оно было молодо и единодушно.

^ ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 1

Еще в первой половине пребывания в Берлине, когда успех театра ясно определился, начали получаться пред­ложения из других городов. Тут же обнаружилось, что дело переездов требует специальной сноровки, и нельзя обойтись без какого-нибудь опытного «импресарио». Я сошелся со Штейном, теперь умершим.

Это был не совсем обычный тип обычного за границей театрального агента. Небольшая контора вся в пестрых плакатах и афишах, груда заготовленных контрактов, связи с агентурами европейских центров, беспрестанные «hallo!»** со всеми городами Германии и Австрии, с же­лезнодорожными конторами и пр. Главное поле деятель­ности — кафешантаны всего мира. Клиенты — сплошь «директора» «Аполло», «Альгамбры» и т. п. и всех родов этуали, жонглеры, гимнасты.

Но Штейн гордился тем, что он возил по Германии Дузе и Сарру Бернар.

Нам он сам себя предложил. Он увлекся Художест­венным театром с такой искренностью, которую можно было бы заподозрить, если бы он не доказывал своего

* Скорый поезд. ** Алло!

увлечения на деле. Когда он говорил о том, что его пле­нило в нашем искусстве, когда он знакомился с тем или другим из наших артистов, он проявлял столько душев­ности, словно в работе для нас находил очищение от ка­ких-то грехов. Лет сорока, русый, с мягкими манерами, всегда тихий и предупредительный, он совсем не напо­минал свою обширную кафешантанную клиентуру. Он забросил свою контору и не выходил из нашей. Сначала он предлагал только устроить нам техническую часть на­ших переездов, но потом решил ехать с нами сам.

«Так нельзя. Вы делаете один то, что должны делать шесть человек», говорил он мне.

Гонорар, который он спросил, едва ли покрывал его личные расходы. Но и от увеличения гонорара он отка­зался.

«Вы не беспокойтесь. Вы, русские, всегда ищете, чем беспокоиться. Для меня везти ваш театр будет рекламой. Она расширит мое дело».

Директором Дрезденского Королевского театра был граф Зейбах, а «драматургом» — Мейер. При всяком не­мецком и австрийском театре имеется так называемый «драматург театра». Он руководит репертуаром, а иног­да режиссирует.

Они предложили театру приехать только на два спек­такля, привезти «Царя Федора» и «На дне», но мы за­явили, что без «Дяди Вани» театр приехать не может. Граф отказывался от «Дяди Вани», мы настаивали. Тог­да он предложил три спектакля.

Как людей практики, всякий антрепренер, конечно, назвал бы нас безумцами, расточителями... Обыкновенно поездки гастролеров устраиваются так: утром приезжа­ют, вечером — спектакль. А мы приехали в Дрезден и нашли нужным дать всем участникам поездки три дня свободных, чтобы они могли легко изучить знаменитую Дрезденскую галерею с Мадонной Рафаэля, Саксонский музей, старый город, все, что могут встретить для себя любопытного.

Устроиться в новом театре было гораздо легче, чем в Берлине. Большой радостью было войти в прекрасный театр с великолепно оборудованной сценой.

Перебирая в памяти множество европейских театров,

в которых нам приходилось наскоро устраиваться, о дрез­денском вспоминаешь с особенной благодарностью. Едва ли это не единственный театр, где люди думали столько же об удобствах публики, сколько и об удобствах акте­ров и так называемой монтировочной части, т. е. о доста­точном количестве уборных, о хороших помещениях для костюмерной и бутафорской и о такой сцене, на которой не было бы тесно. Везде архитекторы больше думают об украшениях в зале и фойе, чем об удобствах за ку­лисами.

Один из них объяснил мне эту тайну.

«Когда архитектор берется строить театр, он делает себе рекламу. Согласитесь сами, у кого же ему искать рекламы: у десятка-другого актеров и режиссеров или у тысяч, сотен тысяч публики?..»

Когда я слежу за ростом актерской личности у нас дома, я вспоминаю, как у нас заблуждались, думая, что в Германии, в Австрии, во Франции, в Америке отноше­ния предпринимателей или директоров к своим актерам отличаются изысканностью. В огромнейшем большинст­ве, в подавляющем большинстве это противнейший ла-вочнический тон. Лучшая уборная — примадонне, луч­шая мужская — премьеру; здесь и ковры, и зеркала, и мебель из «богатых» пьес. Большой роскошный каби­нет— господину директору. На этом все заботы конча­ются. Остальные члены труппы ютятся в запущенных за­коулках, а для «статистов» — большие, холодные, не ре­монтирующиеся десятки лет стойла, с маленькими, скверными зеркалами.

Каприз примадонны или героя заставит всех ходить на цыпочках, а на протест вторых и третьих персонажей так зыкнут, что, пожалуй, и место потеряешь.

От Дрездена остался в памяти еще любопытный факт. Когда рабочим театра в числе сорока человек по­обещали наградные, то они уклонились: «Мы знаем, ког­да приезжает настоящее искусство, и знаем, с кого надо получить лишнее». Мы думали, что это только красивая фраза. Но когда по окончании спектаклей наградные были предложены, то они решительно и единогласно от­казались. Мало того, они каждый день угощали наших рабочих и водили их по городу. Нам ничего не остава­лось, как внести известную сумму в их кассу взаимо­помощи.

Слава Moskauer Kflnstlerisches Theater * уже сделала свое: в Дрездене все три спектакля театр был почти по­лон, К удивлению гр. Зейбаха,— в чем он признался,— самый большой художественный успех выпал на долю «Дяди Вани».

.„В час откровения молчит критика. Ей нечего больше искать и требовать, ей нечего делать. Она может только радоваться и гордиться, что была свидетельницей этого вечера художественного и священного восторга. Мы будем помнить об этом вечере, как о великом чужом, редком человеке, ко­торый пришел к нам с большими, ясными детски­ми глазами и пожал нам руки, которого мы сразу поняли, так как он нашел гармонический отзвук в нашей тоске...

...Актеры и критики, декораторы и режиссеры, художники и большая публика, все сумели чему-нибудь научиться на этих русских гастролях и на них, и вместе с ними сами выросли. Одно мы без­условно узнали на этих спектаклях, и что, может быть, самое главное,— что сила реализма на сцене еще долго не угаснет...

...Для зрителя навсегда останутся незабвенными огромные по силе впечатления от этого искусства такой же высочайшей внутренней правды, как и вы­сочайшей правды внешней...

Лейпциг...

Очень много русской молодежи,., необычайно шум­ной.., очень горячей...

Всего два спектакля, оба с полнейшими сборами...

После второго — человек пятьсот водили наших арти­стов со Станиславским по городу, своеобразная ночная демонстрация, закончившаяся около знаменитого Гетев-ского кабачка...

Прага...

Те из наших, у кого родные остались в Москве, здесь точно вдруг вздохнули свободной грудью. В течение пре­дыдущих двух месяцев они добросовестно несли свои

* Московский Художественный театр.

обязанности, радовались успехам, воспринимали впечат­ление новизны, но точно какой-то душевный клапан был у них наглухо закрыт. Чувство, что они не дома, никогда не покидало их. И это чувство затрудняло работу и слов­но присушивало радости успеха и впечатлений. В Праге же явилась иллюзия родины...

Чешский национальный театр называется «Narodny Divadlo».

Это — большое, роскошное здание, с большой сце­ной,— театр, гордый тем, что выстроен на народные сред­ства, путем пожертвований. С гордостью подчеркивали, что император Франц-Иосиф участвовал в капитальной сумме всего-навсего в двадцати пяти тысячах крон (де­сять тысяч рублей по тогдашнему курсу).

При том угнетенном положении, какое занимали в Ав­стро-Венгрии чехи, театр сосредоточивал в себе почти всю национальную жизнь, то едва ли не единственное учреждение, в котором свободно лился национальный язык. Здесь, как в клубе, объединялись все национальные силы.

Театр управлялся комитетом. Администраторами тог­да были: директор Шморанц и «драматург театра» Ква-пиль. Его жена занимала положение первой актрисы, за­нимала с полным правом таланта. Цены на места были невысокие, и к повышению их комитет относился очень ревниво.

Мои первоначальные переговоры месяц назад не при­вели ни к чему. Не было никакой возможности везти труппу туда, где полный сбор не достигал половины на­ших расходов. А увеличить цены комитет не разрешал,

Но вот на одном из последних спектаклей в Берлине получаю депешу от Шморанца с просьбой резервировать ему три места. Он приехал с Кваииль и его женой по­смотреть на наши спектакли. Играли «Три сестры». Еще до конца спектакля заработал телефон с Прагой, и к концу вопрос был решен, увеличение цен было разре­шено,

Нам самим очень хотелось поехать; примешивался к спектаклям политический привкус; было сладкое чув­ство здорово подразнить кого-то из творящих несправед­ливость.

Художественному театру была устроена эффектная встреча. Если бы не сохранились фотографические сним­ки, то трудно было бы поверить. На улице и на вокзале

собралась толпа в несколько тысяч человек, приветство­вавшая нас цветами, криками, маханием платков. При­ехали в одиннадцать часов утра. Около часу главным персонажам труппы были нанесены визиты, а в пять ча­сов все участвовавшие в поездке были приглашены на раут. Тут собрались представители чешского общества. Нарядные туалеты, цветы, широкое н искреннее раду­шие,— и русский самовар. Артем, невероятно тосковав­ший по Москве, молча постоял перед этим самоваром минуту-другую, не спуская с него глаз, и беззвучно за­плакал.

Чехи дорожат историческими памятниками своей ста­рины и внимательно приготовились ознакомить нас с ни­ми. Для этой цели все участвовавшие в поездке были разбиты на несколько групп, к каждой группе был при­ставлен какой-нибудь из молодых ученых или профес­соров.

Меня и Станиславского поручили профессору Иержа-беку. Лет тридцати шести, впечатление глубоких глаз, большой задумчивости и необыкновенной, полной настоя­щего трепета, преданности науке н своей родине. Осмот­ру города и знакомству с его историей было посвящено два дня и потом еще по нескольку часов по утрам. Иер-жабек заражал нас своей любовью ко всему, что показы­вал. Он останавливал наше внимание на каждой дета­ли. По полчаса выдерживая перед каким-нибудь «настоя­щим барокко», рассказывал подробную историю каждой улицы, дворцов, памятников, вводил внутрь старинней­ших, крошечных, почти кукольных четырехэтажных до­миков, с трепетом объяснял тюрьмы-ямы, куда бросали когда-то живыми... И мрачно становилось от его взволно­ванного тона, от нескрываемого угнетенного чувства сы­на порабощенной родины.

В Праге кроме Narodny Divadto был и немецкий те­атр, субсидируемый австрийским правительством. Слов­но в пику спектаклям Художественного театра или что­бы отвлечь иемцев, параллельно с нашими спектаклями, там давались гастроли Кайнца, кумира австрийских нем­цев. Но, вероятно, для немцев на наши спектакли и не хватило бы мест. Мы дали всего пять представлений, и не только все места, но и все проходы были перепол­нены.

Можно было сделать и некоторый подсчет тому, сколько было немцев. Наши Textbiicher берлинские бы-

ли переведены и изданы на чешском языке. Б кассе про­давались и те, и другие. По вырученной цифре видно бы­ло отношение проданных чешских экземпляров и не­мецких, как девяноста пяти к пяти.

На другой вечер после нашего приезда, в Narodny Divadlo был устроен спектакль gala* «в честь приехав­ших славянских гостей».

Была дана национальная опера Сметаны «Prodana nevesta» **. Участвовали все лучшие силы оперы и ба­лета. Это был прекрасный спектакль.

А на сцене днем все старались, как только могли, по­мочь нашей технической части. Последняя картина «Ца­ря Федора» (у Архангельского собора, панихида по Гроз­ному) никогда не исполнялась у нас с таким подъемом, как в Праге, потому что хор пел, пользуясь отсутствием нашей цензуры, то, что и следует петь иа панихиде, а не странную имитацию. Страстный любитель духовного пения, Москвин энергично занялся им, а певцы исполня­ли с трогательной преданностью,

Только с третьего дня приезда начались наши спек­такли, имевшие колоссальный успех.

Сколько раз за это время думалось о досадной зави­симости искусства от материальных расчетов. При виде вдохновленных лиц этих зрителей, из которых громадное большинство с очень ограниченными средствами, хоте­лось играть для них еще и еще, именно для них. Это бы­ла аудитория не случайная, не то, что собралось до двух тысяч человек, у которых на сегодня единственное общее чувство— интерес к представлению, да еще к пред­ставлению чужой страны. Это были две тысячи объеди­ненных одной глубокой, сдавленной мечтой освобож­дения.

У Художественного театра, конечно, не было ясного, определенного политического лица, да и как оно могло быть: сегодня в Праге перед чехами, а через несколько дней—в Вене перед их покорителями. Но склонности театра были слишком очевидны; а кроме того, возмуще­ние против угнетателей всегда встречало в душе русско­го актера громадное сочувствие.

Пришел к нам и Крамарж, представитель националь­ного объединения чехов; даже нарочно приехал для это» го из Вены. Еще накануне директор Шморанц гадал:

* Торжественный ** «Проданная невеста».

приедет, не приедет, должен приехать,— а в этот вечер пршнесся ко мне, в отведенный мне кабинет, торжествую­щий: пришел!

Думали ли мы, что когда-то это будет один из наших злейших врагов.

В антракте он ходил на сцену к актерам, к Стани­славскому, приветливый, улыбающийся.

Он был с женой. Я встретился с ним однажды давно в Москве, у нее же в салоне, когда она еще была Абри­косова. Она была урожденная Хлудова, из рода круп­нейших миллионеров Хлудовых, замужем за фабрикан­том Абрикосовым. Как она сама, так и ее муж принад­лежали к той категории московских купцов, которые тя­нулись к наукам, к искусству, к политике, отправлялись учиться за границу, в Лондон, говорили по-французски и по-английски. От диких кутежей их отцов и дедов, с раз­биванием зеркал в ресторанах, не осталось и следа.

Абрикосов, кондитерский фабрикант, участвовал в из­дании журнала философии и психологии, а у его краси­вой жены был свой салон. Здесь можно было встретить избранных писателей, артистов, ученых. В ее полуосве­щенной гостиной раздавался смех Влад. Соловьева, тог­дашнего кумира философских кружков,— смех, замеча­тельный какой-то особенной стеклянностью и который мне казался всегда искусственным; в углу дивана можно было видеть этого характерного красавца с длинными во­лосами и длинной бородой,— сколько русских актеров пользовались его фотографией, когда им надо было иг­рать обаятельного ученого.

И вот однажды в этом салоне появился блестящий молодой политический деятель из Праги, В комнате, где можно было курить, приезжий оратор, энергичный, чув­ствующий свой успех, говорил на вопрос о том, что луч­ше: чтобы звонило много маленьких колоколов или что­бы из всех их был вылит один мощный колокол?

В моей памяти никогда не удерживались подробности романических историй, о которых шумели в Москве. По­этому не могу удовлетворить любопытство читательниц рассказом о том, как брат-славянин увлек красивую хо­зяйку московского салона, как она вышла за него замуж и как променяла Москву на «Златую Прагу». Впрочем лето они, кажется, проводили обыкновенно в Крыму, в ее имении.

Был устроен труппе торжественный прием в город­ской ратуше, банкет в клубе «Слава» и блестящий ужин у председателя комитета театра Шимачека.

Весна была в полном цвете. Было жарко. Днем силы уходили на осмотр города, интерес к которому, к его ис­тории все время поддерживали профессора, а вечером — спектакль. А впереди предстояло еще завоевывать Вену.

В фойе театра, в Москве, висит поднесенная здесь картина «Злата Прага», вид старой Праги. Там же на­ходятся подарки на память от отдельных лиц, между прочим и от представителя города. Скромные, немножко слащавые в своей любезности, наши поклонники застен­чиво приносили на память кто что мог: картину собст­венного письма, цепь, сделанную из цельной палки, кла­вир национальной оперы и пр., н пр.

Уезжали из Праги в 9 часов утра. На вокзале была такая толпа, что многие из нас едва протолкались к сво­им вагонам к самому отходу поезда.

И на вокзале еще Иержабек говорил:

«Устройте что-нибудь, чтобы сохранить костюмы и утварь ваших отдельных национальностей. Пройдет де­сять— пятнадцать лет, вы их уже не найдете, и они по­гибнут для истории».

Милая Прага!

Это была та прежняя Вена, о какой современные ту­ристы не имеют ни малейшего представления,— Вена на­рядная, шикарная, жизнерадостная; с царившей тогда «венской опереткой», повсюду вытеснившей француз­скую, с «Веселой вдовой» Легара, «Качели» которой на­певали во всем мире; Вена незабываемых вальсов Штра­уса, актеров Зонненталя и Кайнца, замечательного зда­ния Королевского театра, великолепных «венских» эки­пажей; Вена — столица «Лоскутного» государства, весе­лых политических скандалов, красивых женщин и свер­кающих на них глазами мужчин; Вена, оспаривавшая у Берлина право давать диплом на мировую знаменитость.

Слухи об успехах Художественного театра, конечно, дошли до нее, но венские газеты встретили нас крайне осторожно; каждая строка подчеркивала, что берлинские вкусы для них совершенно не обязательны.

Однако нам необходимо было завоевать и Вену. Ев­ропейский успех должен был быть единодушным, тогда

только мы возвратимся в Москву триумфаторами и вер­нем наши убытки у себя дома, вернем хотя бы на том же «Царе Федоре», который дома давно уже перестал де­лать сборы.

Сказать вам сейчас же? В следующем сезоне в Моск­ве «Царь Федор» делал неизменные аншлаги. Это было поразительно, не правда ли?

Из Берлина мы повезли только три пьесы: «Федорам, «На дне» и «Дядю Ваню». Остальное имущество отпра­вили в Россию. У нас было семь вагонов и уже до ста человек: так как в новых городах некогда было набирать местных сотрудников и репетировать с ними, мы взяли с собой берлинцев. Переезды совершались курьерским по­ездом.

По совету Штейна все спектакли в Вене мы продали венскому антрепренеру, это нас гарантировало.

Играли в новом «Бюргер-театр». Сунулись было в Ко­ролевский «Бург-театр», с завистью осмотрели замеча­тельно оборудованную сцену, полную технических бо­гатств, которыми тамошние режиссеры, оказалось, нико­гда и не пользовались. Но о том, чтобы получить этот театр, не могло быть и речи. Пожалуй, еще больше хотелось нам «Фолькс-театр» («Народный»). Здесь нас приняли с холодноватой приветливостью и сослались на конституцию этого театра, по которой «на этой сцене не должен звучать никакой язык кроме немецкого». Запом­ним это.

Предложили нам еще один старый популярный те­атр, опереточный, но он оказался нестерпимо неудобным для нас. А «Бюргер-театр» был новенький, только что от­строенный.

Первый спектакль был испорчен неожиданным обсто­ятельством. Полиция обнаружила, что наши декорации не пропитаны огнеупорной жидкостью. До сих пор нигде нам это требование не предъявлялось. Но в Вене лет де­сять назад был огромный пожар, стоивший многих жертв, поэтому полиция следила за этим очень строго.

Приходилось либо отменить спектакль, либо предо­ставить полицейской комиссии пропитывать декорации во время самого спектакля. Она на это соглашалась, и антрепренер клялся, что все пройдет легко и гладко. И вот сразу пришлось расплачиваться за то, что мы про-

дали свою самостоятельность. Конечно, надо было спек­такль отменить и антрепренеру не верить. Оказались большие утомительные антракты и кроме того на сцене стоял такой сильный запах нашатыря, что у многих ак­теров разболелась голова.

И театр был далеко не полон. Все это сделало то, что первые картины были встречены хорошо, но ничего по­хожего на Берлин, Дрезден, Лейпциг и Прагу, где гро­мадный успех определялся сразу.

Но чем дальше развивалось действие трагедии, тем возбужденнее становился театральный зал. Успех рос с каждой картиной, «боевое» настроение артистов усили­валось, и спектакль окончился в полном смысле слова триумфом.

Из статьи главного критика ^ Людвига Бауэра;

...К громким и большим словам относишься скеп­тически, но к большим и громким делам?. Поэто­му мы осмеливаемся заявить: этот вечер должен создать эпоху в истории нашего театра. Со вчераш­него дня мы твердо и ясно знаем: осуществилась мечта страстных снов; действительно осуществимо совершенство на сцене.. Неизгладимое впечатле­ние, оставленное этим ясным, сверкающим вечером, то чувство беспощадности ко всему посредственно­му, что он в нас пробудил. Значит, возможно до­стигнуть всего; следовательно, необходимо этого до­стигать. Так как в искусстве ничтожно то, что не все, что не совершенство... Может быть, все то, что мы вчера видели,— лишь результаты работы и вку­са. Хотя бы и так; но и тогда все же это гениально, гениально быть в состоянии так работать и обла­дать таким вкусом.

«Нейе фрейе прессе»:

.. Игра этого ансамбля напоминает игру блестя­ще срепетированного и управляемого оркестра: мы ни на минуту не задумываемся над тем, кто играет на каждом отдельном инструменте, мы впитываем в себя гармонию целого, так увлекаемся слушанием, что забываем о каждом отдельном исполнителе.

Это — еще один, огромный шаг вперед в искусстве театрального ансамбля. Ни одна другая труппа не подошла к цели ближе, чем эта московская. Поэто­му можно, говоря о них, говорить о новом искусст­ве театральной игры, о новых вершинах. Можно го­ворить о совершенстве москвичей. Какими путями достигнуто это совершенство? Вот тайна русских, которая нас так интересует. Главная тайна — это любовь, бескорыстная, самоотверженная, неуныва­ющая любовь к искусству, которая делает худож­ника.

сВцнер альгемейне цейтунг»:

...Западноевропейский актер всегда рассуждает: «Я могу роль так или иначе сыграть, или даже вот так». И тогда пробует он все эти три «так» и срав­нивает их: это хорошо, это лучше, это — лучше все­го, и выбирает, естественно, то, что «лучше всего». Русский подходит к роли иначе: он ставит себе только одну задачу: как я должен ее сыграть? И то­гда начинает он искать, пробовать, учиться, при­сматриваться, чтобы под конец верным инстинктом человека, ищущего ближайшего, естествен ней шего, простейшего, единственного, чтобы прийти к заклю­чению: я сыграю роль так, потому что я должен ее так сыграть... Когда нас захватывает Кайнц, когда нас увлекает Новелли, когда нас поражает Цакко-ни, даже когда сама Дузе глубокой скорбью или по­беждающей мягкостью своего искусства покоряет, то мы всегда чувствуем: они могли бы другими пу­тями подойти к нашей душе и одинаково победить ее; мы за ними последовали бы, даже если бы они не эти самые дары своей души нам принесли. Но при игре москвичей подобные мысли никогда не могут зародиться. Здесь царит непоколебимая убежден­ность: так должно быть, потому что таковы люди, такова жизнь,.»

О Москвине: «Лучше забудьте имена пятидесяти знаменитостей; но запомните имя Москвина „»

Газетные рецензии сделали свое дело, и спектакли в Вене пошли при отличных сборах. Но вот было торже­ство, когда после третьего спектакля администрация

«Фолькс-театр», отказав ранее в своем здании, предло­жила сыграть там несколько добавочных спектаклей. К сожалению, было уже поздно, так как и на добавоч­ные спектакли был заключен договор с тем же театраль­ным антрепренером.

Как в Берлине, так и в Вене наиболее благодарной публикой являлись местные драматические артисты. Как там Барнай, так здесь Кайнц, Зонненталь были постоян­ными посетителями и восторженными поклонниками те­атра. Кайнц отменил даже свои гастроли на все время пребывания Художественного театра в Вене, чтобы не пропустить ни одного спектакля.

Потому ли, что Вена как-то разбросаннее и рассеян­нее, чем Берлин, или потому, что в Берлине у нас было больше времени, только венские литературные и теат­ральные воспоминания беднее берлинских. Все они огра­ничиваются венскими драматическими артистами н рус­скими корреспондентами. В общем, наши спектакли но­сили обычный характер гастролей прославленных евро­пейских имен. Этому способствовало, может быть, и то, что в труппе Художественного театра совершенно от­сутствовало то каботинство, которое так помогает ар­тистам производить общественный шум вокруг их имен.

Конечно, мы ожидали ласкового внимания от нашего посольства. И, как подобает, честь-честью, нанесли ви­зит, представились. Но тут встретили такой холод, такое равнодушие, перед которым даже российское представи­тельство в Германии могло показаться исключительно предупредительным.

К этому времени из России пришли вести о первой Государственной думе, и все с жадностью ловили и об­суждали драгоценные новости.

в

В заключение о Вене — характерный эпизод из наше­го закулисного быта.

Вы знаете, что в поездке все делились на группы, и к каждой был приставлен гид — «Макар». Для обеспече­ния помещений посылался передовой. Он встречал труп­пу в новом городе на вокзале и каждому вручал адрес

приготовленной для него комнаты, хотя бы на первое время.

Были у нас две очень талантливые ученицы. Теперь это крупные артистические имена. Одну яз них, Корене­ву, вы знаете по ряду прекрасных ролей из Достоевского и Тургенева в Художественном театре, другую — Коонен, как первую актрису Камерного театра Таирова, егоФед-ру, Адриенну Лекуврер и Жирофле-Жирофля. Тогда это были совершенно начинающие, семнадцатилетние ба­рышни и неразлучные подруги. Недовольны ли они были комнатой, какую им отводил до сих пор наш передовой, или просто набрались большой смелости, но, приехав в Вену, они решили действовать совершенно самостоятель­но: резко отказались от адреса, от всяких услуг, и даже прогнали от себя прикомандированного к ним молодого актера. Как потом они объясняли, надоел он им своим менторским тоном. Оставили свои веши на вокзале и по­шли сами искать себе помещение.

Был седьмой час вечера. Весна, легко, дивная погода, новый город, Дунай,— никто к ним не пристает, никто не гувернантствует. Смотрят один пансион — не нравится, другой — дорого, третий — хозяйка противная, пошли по­сидеть в кафе, радостные, беззаботные.

Но вот сумерки перешли в ночь, а с десяти часов ве­чера их уже никуда не пускают, поглядывают на них по­дозрительно, Когда они называют себя артистками, да еще какого-то неслыханного Московского театра, то над ними потешаются, явно принимая их за вольных девиц, Тут они спохватываются, что не знают даже театра, где мы будем играть. А когда находят на столбе афишу, то уже слишком поздно.

Даже ко всем этим приключениям относятся сначала весело. Однако мало-помалу бодрость падает, становит­ся и жутко, и холодно, и голодно.

Кончилось тем, что, проведя всю ночь то на бульваре, то на вокзале, утром едва нашли «Бюргер-театр» и при­шли заплаканные как заблудившиеся дети. Но слезы пе­решли в рыдание, когда Станиславский настаивал, а я его поддерживал, немедленно отправить их со служащим обратно в Россию, чтобы снять с себя ответственность перед их родителями. И отменили наше решение только после того, как они дали честное слово, что не позволят себе больше никаких самостоятельных авантюр и когда наша старшая актриса Раевская поручилась за них.

Наш венский антрепренер н агент переглядывались и пожимали плечами. Молоденькие, хорошенькие актрисы за кулисами! Вместо обращения пикантного, какие-то «папаши-мамаши».


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.047 сек.)