АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

II. ЖЕНЩИНА БЕЗ СЕРДЦА 6 страница. безрассудный и самый в то же время разумный, какой только может придумать

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

безрассудный и самый в то же время разумный, какой только может придумать

влюбленный. Чтобы изучить эту женщину в ее телесной природе, как я изучил ее

духовную сущность, чтобы, наконец, знать ее всю, я решил без ее ведома

провести ночь у нее в спальне. Вот как я осуществил это намерение,

пожиравшее мне душу, как жажда мщения грызет сердце корсиканского монаха. В

приемные дни у Феодоры собиралось общество настолько многолюдное, что

швейцар не мог уследить, сколько человек пришло и сколько ушло. Уверенный в

том, что мне удастся незаметно остаться в доме, я с нетерпением ждал

ближайшего вечера у графини. Одеваясь, я за неимением кинжала сунул в

жилетный карман английский перочинный нож. Если бы у меня нашли это оружие

литератора, оно не внушило бы никаких подозрений, а не зная, куда заведет

меня мой романический замысел, я хотел быть вооруженным.

Когда гостиные начали наполняться, я прошел в спальню, чтобы все там

исследовать, и увидел, что жалюзи и ставни закрыты, -- начало было удачным;

так как могла войти горничная, чтобы задернуть занавеси на окнах, то я сам

их развязал: я подвергал себя большому риску, отважившись опередить служанку

в ее работе по дому, однако, спокойно взвесив опасность своего намерения, я

примирился с нею. Около полуночи я спрятался в амбразуре окна. Чтобы не было

видно ног, я попробовал, прислонясь к стене и уцепившись за оконную

задвижку, взобраться на плинтус панели. Изучив условия равновесия в этом

положении и точку опоры, вымерив отделявшее меня от занавесок расстояние, я,

наконец, освоился с трудностями настолько, что мог оставаться там, не рискуя

быть обнаруженным, если только меня не выдадут судороги, кашель или чихание.

Чтобы не утомлять себя без пользы, я стоял на полу, ожидая критического

момента, когда мне придется повиснуть, как пауку на паутине. Занавески из

белого муара и муслина образовывали передо мною толстые складки наподобие

труб органа; я прорезал перочинным ножом дырки и, как из бойниц, мог видеть

все. Из гостиных смутно доносились говор, смех и возгласы гостей. Этот

глухой шум и неясная суета постепенно стихали. Несколько мужчин пришли взять

шляпы с комода графини, стоявшего возле меня. Когда они касались занавесок,

я дрожал при мысли о рассеянности, о случайных движениях, возможных у людей,

которые второпях шарят повсюду. Счастливо избежав таких неприятностей, я уже

предсказывал успех своему замыслу. Последнюю шляпу унес влюбленный в Феодору

старик; думая, что он один, он взглянул на кровать и испустил тяжелый вздох,

сопроводив его каким-то восклицанием, довольно энергичным. У графини в

будуаре, рядом с ее спальней, еще оставалось человек шесть друзей, она

предложила им чаю. И тут злословие -- единственное, чему современное

общество еще способно верить, -- приметалось к эпиграммам, к остроумным

суждениям, к позвякиванию чашек и ложечек. Едкие остроты Растиньяка, не

щадившего моих соперников, вызывали бешеный хохот.

-- Господин де Растиньяк -- человек, с которым не следует ссориться, --

смеясь, сказала графиня.

-- Пожалуй, -- простодушно отвечал он. -- Я всегда оказывался прав в

своей ненависти... И в дружбе также, -- прибавил он. -- Враги полезны мне,

быть может, не меньше друзей. Я специально изучал наш современный язык и те

естественные ухищрения, которыми пользуются, чтобы на все нападать или все

защищать. Министерское красноречие является достижением общества. Ваш

приятель не умен, -- вы говорите о его честности, его чистосердечии. Другой

приятель выпустил в свет тяжеловесную работу -- вы отдаете должное ее

добросовестности; если книга плохо написана, вы хвалите ее за выраженные в

ней идеи. Третий ни во что не верит, ежеминутно меняет свои взгляды, на него

нельзя положиться, -- что ж, зато он так мил, обаятелен, он очаровывает.

Если речь идет о ваших врагах -- валите на них как на мертвых. Тут уж можете

говорить совсем по-другому: сколь искусно оттеняли вы достоинства своих

друзей, столь же ловко обнаруживайте недостатки врагов. Умело применять

увеличительные или уменьшительные стекла при рассмотрении вопросов морали --

значит владеть секретом светской беседы и искусством придворного. Обходиться

без этого -- значит сражаться безоружным с людьми, закованными в латы, как

рыцари. А я употребляю эти стекла! Иной раз даже злоупотребляю ими.

Оттого-то меня и уважают -- меня и моих друзей, -- ибо, замечу кстати, и

шпага моя стоит моего языка.

Один из наиболее пылких поклонников Феодоры, молодой человек, известный

своей наглостью, которая служила ему средством выбиться в люди, поднял

перчатку, столь презрительно брошенную Растиньяком. Заговорив обо мне, он

стал преувеличенно хвалить мои таланты и меня самого. Этот вид злословия

Растиньяк упустил из виду. Язвительно-похвальное слово ввело в заблуждение

графиню, и она безжалостно принялась уничтожать меня; чтобы позабавить

собеседников, она не пощадила моих тайн, моих притязаний, моих надежд.

-- Это человек с будущим, -- заметил Растиньяк -- Быть может,

когда-нибудь он жестоко отомстит за все; его таланты по меньшей мере

равняются его мужеству; поэтому я назвал бы смельчаком того, кто на него

нападает, -- ведь он не лишен памяти...

--... настолько, что пишет "воспоминания", -- сказала графиня,

раздосадованная глубоким молчанием, воцарившимся после слов Растиньяка.

--... Воспоминания лжеграфини, мадам! -- отозвался Растиньяк. -- Чтобы

их писать, нужен особый вид мужества.

-- Я не сомневаюсь, что у него много мужества, -- заметила Феодора. --

Он верен мне.

У меня был большой соблазн внезапно явиться перед насмешниками, как дух

Банко в "Макбете". Я терял возлюбленную, зато у меня был друг! Однако любовь

внушила мне один из тех трусливых и хитроумных парадоксов, которыми она

усыпляет все наши горести.

"Если Феодора любит меня, -- подумал я, -- разве она не должна

прикрывать свое чувство злой шуткой? Уж сколько раз сердце изобличало уста

во лжи! "

Вскоре, наконец, и дерзкий мой соперник, который один оставался еще с

графиней, собрался уходить.

-- Как! Уже? -- сказала она ласковым тоном, от которого я весь

затрепетал. -- И вы не подарите мне еще одно мгновение? Значит, вам нечего

больше сказать мне? Вы не пожертвуете ради меня каким-нибудь из ваших

удовольствий?

Он ушел.

-- Ах! -- воскликнула она, зевая. -- Какие они все скучные!

Она с силой дернула за шнур сонетки, и в комнатах раздался звонок.

Графиня вошла к себе, вполголоса напевая "Pria che spunti" ("Пока заря не

настанет" (итал.) -- слова арии из оперы итальянского композитора Чимарозы

"Тайный брак".). Никто никогда не слыхал, чтобы она пела, и подобное

безгласие порождало странные толки. Говорили, что первому своему

возлюбленному, очарованному ее талантом и ревновавшему ее даже при мысли о

времени, когда он будет лежать в могиле, она обещала никому не дарить того

блаженства, которое он желал вкушать один. Все силы своей души я напряг,

чтобы впивать эти звуки. Феодора пела все громче и громче; она точно

воодушевлялась, голосовые ее богатства развертывались, и в мелодии появилось

нечто божественное. У графини был хороший слух, сильный и чистый голос, и

какие-то необыкновенные сладостные его переливы хватали за сердце.

Музыкантши почти всегда влюблены. Женщина, которая так пела, должна была

уметь и любить. От красоты этого голоса одною тайною больше становилось в

женщине, и без того таинственной. Я видел ее, как вижу сейчас тебя;

казалось, она прислушивается к звукам собственного голоса с каким-то

особенным сладострастным чувством: она как бы ощущала радость любви.

Заканчивая главную тему этого рондо, она подошла к камину, но, когда она

умолкла, в лице ее произошла перемена, черты исказились, и весь ее облик

выражал теперь утомление. Она сняла маску актрисы -- она сыграла свою роль.

Однако своеобразная прелесть была даже в этом подобии увядания,

отпечатлевшемся на ее красоте -- то ли от усталости актрисы, то ли от

утомительного напряжения за весь этот вечер.

"Сейчас она настоящая! " -- подумал я.

Точно желая согреться, она поставила ногу на бронзовую каминную

решетку, сняла перчатки, отстегнула браслеты и через голову сняла золотую

цепочку, на которой был подвешен флакончик для духов, украшенный

драгоценными камнями. Неизъяснимое наслаждение испытывал я, следя за ее

движениями, очаровательными, как у кошек, когда они умываются на солнце. Она

посмотрела на себя в зеркало и сказала вслух недовольным тоном:

-- Сегодня я была нехороша... Цвет лица у меня блекнет с ужасающей

быстротой... Пожалуй, нужно раньше ложиться, отказаться от рассеянного

образа жизни... Но что же это Жюстина? Смеется она надо мной?

Она позвонила еще раз; вбежала горничная. Где она помещалась -- не

знаю. Она спустилась по потайной лестнице. Я с любопытством смотрел на нее.

Мое поэтическое воображение во многом подозревало эту высокую и статную

смуглую служанку, обычно не показывавшуюся при гостях.

-- Изволили звонить?

-- Два раза! -- отвечала Феодора. -- Ты что, плохо слышать стала?

-- Я приготовляла для вас миндальное молоко. Жюстина опустилась на

колени, расшнуровала своей госпоже высокие и открытые, как котурны,

башмачки, сняла их, а в это время графиня, раскинувшись в мягком кресле у

камина, зевала, запустив руки в свои волосы. Все ее движения были вполне

естественны, ничто не выдавало предполагаемых мною тайных страданий и

страстей.

-- Жорж влюблен, -- сказала она, -- я его рассчитаю. Он опять задернул

сегодня занавески. О чем он думает?

При этом замечании вся кровь во мне остановилась, но разговор о

занавесках прекратился.

-- Жизнь так пуста! -- продолжала графиня. -- Ах, да осторожнее, не

оцарапай меня, как вчера! Вот посмотри, -- сказала она, показывая свое

атласное колено, -- еще остался след от твоих когтей.

Она сунула голые ноги в бархатные туфли на лебяжьем пуху и стала

расстегивать платье, а Жюстина взяла гребень, чтобы причесать ее.

-- Вам нужно, сударыня, выйти замуж, и деток бы...

-- Дети! Только этого не хватало! -- воскликнула она. -- Муж! Где тот

мужчина, за кого я могла бы... Что, хорошо я была сегодня причесана?

-- Не очень.

-- Дура!

-- Взбитая прическа вам совсем не к лицу, -- продолжала Жюстина, -- вам

больше идут гладкие крупные локоны.

-- Правда?

-- Ну, конечно, сударыня, взбитая прическа к лицу только блондинкам.

-- Выйти замуж? Нет, нет. Брак -- это не для меня. Что за ужасная сцена

для влюбленного! Одинокая женщина, без родных, без друзей, атеистка в любви,

не верящая ни в какое чувство, -- как ни слаба в ней свойственная всякому

человеческому существу потребность в сердечном излиянии -- вынуждена

отводить душу в болтовне с горничной, произносить общие фразы или же

говорить о пустяках!.. Мне стало жаль ее. Жюстина расшнуровала госпожу. Я с

любопытством оглядел ее, когда с нее спал последний покров. Девственная ее

грудь ослепила меня; сквозь сорочку бело-розовое ее тело сверкало при

свечах, как серебряная статуя под газовым чехлом. Нет, в ней не было

недостатков, из-за которых она могла бы страшиться нескромных взоров

любовника. Увы, прекрасное тело всегда восторжествует над самыми

воинственными намерениями. Госпожа села у огня, молчаливая, задумчивая, а

служанка в это время зажигала свечу в алебастровом светильнике, подвешенном

над кроватью. Жюстина сходила за грелкой, приготовила постель, помогла

госпоже лечь; потребовалось еще довольно много времени на мелкие услуги,

свидетельствовавшие о глубоком почтении Феодоры к своей особе, затем

служанка ушла. Графиня переворачивалась с боку на бок; она была взволнована,

она вздыхала: с губ у нее срывался неясный, но доступный для слуха звук,

изобличавший нетерпение; она протянула руку к столику, взяла склянку,

накапала в молоко какой-то темной жидкости и выпила; наконец, несколько раз

тяжело вздохнув, она воскликнула:

-- Боже мой!

Эти слова, а главное, то выражение, какое Феодора придала им, разбили

мое сердце. Понемногу она перестала шевелиться. Вдруг мне стало страшно; но

вскоре до меня донеслось ровное и сильное дыхание спящего человека; я слегка

раздвинул шуршащий шелк занавесей, вышел из своей засады, приблизился к

кровати и с каким-то неописуемым чувством стал смотреть на графиню. В эту

минуту она была обворожительна. Она закинула руку за голову, как дитя; ее

спокойное красивое лицо в рамке кружев было столь обольстительно, что я

воспламенился. Я не рассчитал своих сил, я не подумал, какая ждет меня

казнь: быть так близко и так далеко от нее! Я вынужден был претерпевать все

пытки, которые я сам себе уготовил! Боже мой -- этот единственный обрывок

неведомой мысли, за который я только и мог ухватиться в своих догадках,

сразу изменил мое представление о Феодоре. Ее восклицание, то ли ничего не

значащее, то ли глубокое, то ли случайное, то ли знаменательное, могло

выражать и счастье, и горе, и телесную боль, и озабоченность. Было то

проклятие или молитва, дума о прошлом или о будущем, скорбь или опасение?

Целая жизнь была в этих словах, жизнь в нищете или же в роскоши; в них могло

таиться даже преступление! Вновь вставала загадка, скрытая в этом прекрасном

подобии женщины: Феодору можно было объяснить столькими способами, что она

становилась необъяснимой. Изменчивость вылетавшего из ее уст дыхания, то

слабого, то явственно различимого, то тяжелого, то легкого, была своего рода

речью, которой я придавал мысли и чувства. Я приобщался к ее сонным грезам,

я надеялся, что, проникнув в ее сны, буду посвящен в ее тайны, я колебался

между множеством разнообразных решений, между множеством выводов. Созерцая

это прекрасное лицо, спокойное и чистое, я не мог допустить, чтобы у этой

женщины не было сердца. Я решил сделать еще одну попытку. Рассказать ей о

своей жизни, о своей любви, своих жертвах -- и мне, быть может, удастся

пробудить в ней жалость, вызвать слезы, -- у нее, никогда прежде не

плакавшей! Все свои надежды я возлагал на этот последний опыт, как вдруг

уличный шум возвестил мне о наступлении дня. На одну секунду я представил

себе, что Феодора просыпается в моих объятиях. Я мог тихонько подкрасться,

лечь рядом и прижать ее к себе. Эта мысль стала жестоко терзать меня, и,

чтобы от нее отделаться, я выбежал в гостиную, не принимая никаких мер

предосторожности; по счастью, я увидел потайную дверь, которая вела на узкую

лестницу. Как я предполагал, ключ оказался а замочной скважине; я рванул

дверь, смело спустился во двор и, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь

меня, в три прыжка очутился на улице.

Через два дня один автор должен был читать у графини свою комедию; я

пошел туда с намерением пересидеть всех и обратиться к ней с довольно

оригинальной просьбой -- уделить мне следующий вечер, посвятить мне его

целиком, закрыв двери для всех. Когда же я остался с нею вдвоем, у меня не

хватило мужества. Каждый стук маятника пугал меня. Было без четверти

двенадцать.

"Если я с нею не заговорю, -- подумал я, -- мне остается только разбить

себе череп об угол камина".

Я дал себе сроку три минуты; три минуты прошли, черепа о мрамор я себе

не разбил, мое сердце отяжелело, как губка в воде.

-- Вы нынче чрезвычайно любезны, -- сказала она.

-- Ах, если бы вы могли понять меня! -- воскликнул я.

-- Что с вами? -- продолжала она. -- Вы бледнеете.

-- Я боюсь просить вас об одной милости. Она жестом ободрила меня, и я

попросил ее о свидании.

-- Охотно, -- сказала она. -- Но почему бы вам не высказаться сейчас?

-- Чтобы не вводить вас в заблуждение, я считаю своим долгом пояснить,

какую великую любезность вы мне оказываете: я желаю провести этот вечер

подле вас, как если бы мы были братом и сестрой. Не бойтесь, ваши антипатии

мне известны; вы хорошо меня знаете и можете быть уверены, что ничего для

вас неприятного я добиваться не буду; к тому же люди дерзкие к подобным

способам не прибегают. Вы мне доказали свою дружбу, вы добры,

снисходительны. Так знайте же, что завтра я с вами прощусь... Не берите

назад своего слова! -- вскричал я, видя, что она собирается заговорить, и

поспешно покинул ее.

В мае этого года, около восьми часов вечера, я сидел вдвоем с Феодорой

в ее готическом будуаре. Я ничего не боялся, я верил, что буду счастлив. Моя

возлюбленная будет принадлежать мне, иначе я найду себе приют в объятиях

смерти. Я проклял трусливую свою любовь. Осознав свою слабость, человек

черпает в этом силу. Графиня в голубом кашемировом платье полулежала на

диване; опущенные ноги ее покоились на подушке. Восточный тюрбан, этот

головной убор, которым художники наделяют древних евреев, сообщал ей особую

привлекательность необычности. Лицо ее дышало тем переменчивым очарованием,

которое доказывало, что в каждое мгновение нашей жизни мы -- новые существа,

неповторимые, без всякого сходства с нашим "я" в будущем и с нашим "я" в

прошлом. Никогда еще не была Феодора столь блистательна.

-- Знаете, -- сказала она со смехом, -- вы возбудили мое любопытство.

-- И я его не обману! -- холодно отвечал я. Сев подле нее, я взял ее за

руку, она не противилась. -- Вы прекрасно поете!

-- Но вы никогда меня не слыхали! -- воскликнула она с изумлением.

-- Если понадобится, я докажу вам обратное. Итак, ваше дивное пение

тоже должно оставаться в тайне? Не беспокойтесь, я не намерен в нее

проникнуть.

Около часа провели мы в непринужденной болтовне. Я усвоил тон, манеры и

жесты человека, которому Феодора ни в чем не откажет, но и почтительность

влюбленного я сохранял в полной мере. Так я, шутя, получил милостивое

разрешение поцеловать ей руку; грациозным движением она сняла перчатку, и я

сладострастно погрузился в иллюзию, в которую пытался поверить; душа моя

смягчилась и расцвела в этом поцелуе. С невероятной податливостью Феодора

позволяла ласкать себя и нежить. Но не обвиняй меня в глупой робости;

вздумай я перейти предел этой братской нежности -- в меня вонзились бы

кошачьи когти. Минут десять мы хранили полное молчание. Я любовался ею,

приписывая ей мнимые очарования. В этот миг она была моей, только моей... Я

обладал прелестным этим созданием, насколько можно обладать мысленно; я

облекал ее своею страстью, держал ее и сжимал в объятиях, мое воображение

сливалось с нею. Я победил тогда графиню мощью магнетических чар. И вот я

всегда потом жалел, что не овладел этой женщиной окончательно; но в тот

момент я не хотел ее тела, я желал душевной близости, жизни, блаженства

идеального и совершенного, прекрасной мечты, в которую мы верим недолго.

-- Выслушайте меня, -- сказал я, наконец, чувствуя, что настал

последний час моего упоения. -- Я люблю вас, вы это знаете, я говорил вам об

этом тысячу раз, да вы и сами должны были об этом догадаться. Я не желал

быть обязанным вашей любовью ни фатовству, ни лести или же назойливости

глупца -- и не был понят. Каких только бедствий не терпел я ради вас! Однако

вы в них неповинны! Но несколько мгновений спустя вы вынесете мне приговор.

Знаете, есть две бедности Одна бесстрашно ходит по улицам в лохмотьях и

повторяет, сама того не зная, историю Диогена, скудно питаясь и

ограничиваясь в жизни лишь самым необходимым; быть может, она счастливее,

чем богатство, или по крайней мере хоть не знает забот и обретает целый мир

там, где люди могущественные не в силах обрести ничего. И есть бедность,

прикрытая роскошью, бедность испанская, которая таит нищету под титулом;

гордая, в перьях, в белом жилете, в желтых перчатках, эта бедность

разъезжает в карете и теряет целое состояние за неимением одного сантима.

Первая -- это бедность простого народа, вторая -- бедность мошенников,

королей и людей даровитых. Я не простолюдин, не король, не мошенник; может

быть, и не даровит; я исключение. Мое имя велит мне лучше умереть, нежели

нищенствовать... Не беспокойтесь, теперь я богат, у меня есть все, что мне

только нужно, -- сказал я, заметив на ее лице то холодное выражение, какое

принимают наши черты, когда нас застанет врасплох просительница из

порядочного общества. -- Помните тот день, когда вы решили пойти в Жимназ

без меня, думая, что не встретитесь там со мною?

Она утвердительно кивнула головой.

-- Я отдал последнее экю, чтобы увидеться с вами... Вам памятна наша

прогулка в Зоологический сад? Все свои деньги я истратил на карету для вас.

Я рассказал ей о своих жертвах, описал ей свою жизнь -- не так, как

описываю ее сегодня тебе, не в пьяном виде, а в благородном опьянении

сердца. Моя страсть изливалась в пламенных словах, в сердечных движениях, с

тех пор позабытых мною, которых не могли бы воспроизвести ни искусство, ни

память. То не было лишенное жара повествование об отвергнутой любви: моя

любовь во всей своей силе и во всей красоте своего упования подсказала мне

слова, которые отражают целую жизнь, повторяя вопли истерзанной души.

Умирающий на поле сражения произносит так последние свои молитвы. Она

заплакала. Я умолк. Боже правый! Ее слезы были плодом искусственного

волнения, которое можно пережить в театре, заплатив за билет пять франков; я

имел успех хорошего актера.

-- Если бы я знала... -- сказала она.

-- Не договаривайте! -- воскликнул я. -- Пока я еще люблю достаточно

сильно, чтобы убить вас...

Она схватилась было за шнур сонетки. Я рассмеялся.

-- Звать не к чему, -- продолжал я. -- Я не помешаю вам мирно кончить

дни свои. Убивать вас -- значило бы плохо понимать голос ненависти! Не

бойтесь насилия: я провел у вашей постели всю ночь и не...

-- Как!.. -- воскликнула она, покраснев. Но после первого движения,

которым она была обязана стыдливости, свойственной каждой женщине, даже

самой бесчувственной, она смерила меня презрительным взглядом и сказала: --

Вам, вероятно, было очень холодно!

-- Вы думаете, для меня так драгоценна ваша красота? -- сказал я,

угадывая волновавшие ее мысли. -- Ваше лицо для меня -- обетование души, еще

более прекрасной, чем ваше тело. Ведь мужчины, которые видят в женщине

только женщину, каждый вечер могут покупать одалисок, достойных сераля, и за

недорогую цену наслаждаться их ласками... Но я был честолюбив, сердце к

сердцу хотел я жить с вами, а сердца-то у вас и нет! Теперь я это знаю. Я

убил бы мужчину, которому вы отдались бы. Но нет, ведь его вы любили бы,

смерть его, может быть, причинила бы вам горе... Как я страдаю! -- вскричал

я.

-- Если подобное обещание способно вас утешить, -- сказала она весело,

-- могу вас уверить, что я не буду принадлежать никому...

-- Вы оскорбляете самого бога и будете за это наказаны! -- прервал я.

-- Придет день, когда вам станут невыносимы и шум и луч света; лежа на

диване, осужденная жить как бы в могиле, вы почувствуете неслыханную боль.

Будете искать причину этой медленной беспощадной пытки, -- вспомните тогда о

горестях, которые вы столь щедро разбрасывали на своем пути! Посеяв всюду

проклятия, взамен вы обретете ненависть. Мы собственные свои судьи, палачи

на службе у справедливости, которая царит на земле и которая выше суда

людского и ниже суда божьего.

-- Ах, какая же я, наверно, злодейка, -- со смехом сказала она, -- что

не полюбила вас! Но моя ли то вина? Да, я не люблю вас. Вы мужчина, этим все

сказано. Я нахожу счастье в своем одиночестве, -- к чему же менять свою

свободу, если хотите, эгоистическую, на жизнь рабыни? Брак -- таинство, в

котором мы приобщаемся только к огорчениям. Да и дети -- это скука. Разве я

честно не предупреждала вас, каков мой характер? Зачем вы не

удовольствовались моей дружбой? Я бы хотела иметь возможность исцелить те

раны, которые я нанесла вам, не догадавшись подсчитать ваши экю. Я ценю

величие ваших жертв, но ведь не чем иным, кроме любви, нельзя отплатить за

ваше самопожертвование, за вашу деликатность, а я люблю вас так мало, что

вся эта сцена мне неприятна -- и только.

-- Простите, я чувствую, как я смешон, -- мягко сказал я, не в силах

удержать слезы. -- Я так люблю вас, -- продолжал я, -- что с наслаждением

слушаю жестокие ваши слова. О, всей кровью своей готов я засвидетельствовать

свою любовь!

-- Все мужчины более или менее искусно произносят эти классические

фразы, -- возразила она, по-прежнему со смехом. -- Но, по-видимому, очень

трудно умереть у наших ног, ибо я всюду встречаю этих здравствующих

покойников... Уже полночь, позвольте мне лечь спать.

-- А через два часа вы воскликнете: "Боже мой! " -- сказал я.

-- Третьего дня... Да... -- сказала она. -- Я тогда подумала о своем

маклере: я забыла ему сказать, чтобы пятипроцентную ренту он обменял на

трехпроцентную, а ведь днем трехпроцентная упала.

В моих глазах сверкнула ярость. О, преступление иной раз может стать

поэмой, я это понял! Пылкие объяснения были для нее привычны, и она,

разумеется, уже забыла мои слова и слезы.

-- А вы бы вышли замуж за пэра Франции? -- спросил я холодно.

-- Пожалуй, если б он был герцогом. Я взял шляпу и поклонился.

-- Позвольте проводить вас до дверей, -- сказала она с убийственной

иронией в тоне, в жесте, в наклоне головы.

-- Сударыня...

-- Да, сударь?..

-- Больше я не увижу вас.

-- Надеюсь, -- сказала она, высокомерно кивнув головой.

-- Вы хотите быть герцогиней? -- продолжал я, вдохновляемый каким-то

бешенством, вспыхнувшим у меня в сердце от этого ее движения. -- Вы без ума

от титулов и почестей? Что ж, только позвольте мне любить вас, велите моему

перу выводить строки, а голосу моему звучать для вас одной, будьте тайной

основой моей жизни, моей звездою! Согласитесь быть моей супругой только при

условии, если я стану министром, пэром Франции, герцогом... Я сделаюсь всем,

чем только вы хотите.

-- Недаром вы обучались у хорошего адвоката, -- сказала она с улыбкой,

-- в ваших речах есть жар.

-- За тобой настоящее, -- воскликнул я, -- за мной будущее! Я теряю

только женщину, ты же теряешь имя и семью. Время чревато местью за меня:

тебе оно принесет безобразие и одинокую смерть, мне -- славу.

-- Благодарю за красноречивое заключение, -- сказала она, едва

удерживая зевок и всем своим существом выказывая желание больше меня не

видеть.

Эти слова заставили меня умолкнуть. Я выразил во взгляде свою ненависть

к ней и убежал. Мне нужно было забыть Феодору, образумиться, вернуться к

трудовому уединению -- или умереть. И вот я поставил перед собой огромную

задачу: я решил закончить свои произведения. Две недели не сходил я с

мансарды и ночи напролет проводил за работой. Несмотря на все свое мужество,

вдохновляемое отчаянием, работал я с трудом, порывами. Муза покидала меня. Я

не мог отогнать от себя блестящий и насмешливый призрак Феодоры. Каждая моя

мысль сопровождалась другой, болезненной мыслью, неким желанием,

мучительным, как упреки совести. Я подражал отшельникам из Фиваиды. Правда,

я не молился, как они, но, как они, жил в пустыне; вместо того чтобы рыть

пещеры, я рылся у себя в душе. Я готов был опоясать себе чресла поясом с

шипами, чтобы физической болью укротить душевную боль.

Однажды вечером ко мне вошла Полина.

-- Вы губите себя, -- умоляющим голосом сказала она. -- Вам нужно

гулять, встречаться с друзьями.

-- Ах, Полина, ваше пророчество сбывается! Феодора убивает меня, я хочу

умереть. Жизнь для меня невыносима.

-- Разве одна только женщина на свете? -- улыбаясь, спросила она. --


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.044 сек.)