АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

К оглавлению

Читайте также:
  1. К оглавлению
  2. К оглавлению

Восстание масс

 

Содержание

 

Предисловие. 3

/

 

ВОССТАНИЕ МАСС 43

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.. 43

 

I. Феномен стадности. 43

 

II. Исторический подъем. 48

 

III. Высота времени. 54

 

IV. Рост жизни.' 60

 

V. Статистическая справка. 66

 

VI. Введение в анатомию массового человека.70

 

VII. Жизнь высокая и низменная, или рвение и рутина. 75

 

VIII. Почему массы вторгаются всюду, во все и всегда не иначе как насилием,.,..-,.·.. 79

 

IX. Одичание и техника. 85

 

X. Одичание и история.. 92

 

XI. Век самодовольных недорослей. 98

 

XII. Варварство «специализма».. 105

 

XIII. Государство как высшая угроза.· ·.··.·.···.······· 110

 

XIV. Кто правит миром?. 116

 

XV. Переходя к сути дела..—.·.-.· 161

 

 

==1


 

 

==2


 

Предисловие

Дистанция, отделяющая нас от 20—30-х годов, не настолько велика, чтобы они стали предметом чисто исторического интереса. Достаточно сравнить наше восприятие этих лет с тем, как видится первое десятилетие XX века; наша современность начинается вместе с завершением столетия, протянувшегося с 1815 по 1914 год. Наступил период кризиса, мировых войн, революций и контрреволюций, тоталитарных идеологий и режимов, распада колониальных империй. На 20-е годы приходится резкая смена научных, эстетических, политических и богословских идей, мироощущения миллионов. В это время были выдвинуты и господствующие доныне философские теории. Наряду с другими свидетелями исторической мутации, писавшими о «новом средневековье», «закате Европы» и т. п., свой диагноз кризиса европейской цивилизации предложил и X. Ортега-и-Гассет, крупнейший испанский философ XX века. В предлагаемый читателю том вошли именно те его работы, где в центре внимания находятся проблемы философии истории, социальной философии. Они имеют универсальный характер, выходят за пределы собственно испанских исторических условий, политических воззрений или личных мотивов философа. Однако для понимания некоторых особенностей учения и эволюции воззрений X. Ортеги-и-Гассета необходимо обратиться к его биографии, к обстоятельствам места и времени.

Хосе Ортега-и-Гассет родился в Мадриде 9 мая 1883 года. Его семья принадлежала к культурной буржуазии вре-

 

==3


мен Реставрации, правления короля Альфонса XII. Отец, Хосе Ортега Мунилья, был публицистом, писателем, вел литературный раздел в газете «Импарсиаль». Мать, Долорес Гассет Чинчилья, была дочерью основателя и владельца этой либеральной газеты, в прошлом дипломата. Если учесть, что дяди, братья, а потом и сыновья Ортеги принимали активное участие в политической и культурной жизни страны, то неудивительно, что в Испанском энциклопедическом словаре представлена дюжина его родственников. В Испании традиционно первая фамилия достается от отца, вторая — от матери. Так, сыновья философа носили фамилию Ортега Спотторно (девичья фамилия жены — Спотторно). В фамилию Ортега-и-Гассет «и» было вставлено для благозвучия. Сокращенно, только по первой фамилии, философа сначала стали называть в узком кругу друзей, а потом, уже в 40-е годы, он сам настаивал, чтобы его звали просто Ортегой.

Рождение в семье, где вопросы литературы, журналистики, политики обсуждались повседневно, а о добывании куска хлеба заботиться не приходилось, конечно, сыграло свою роль в формировании воззрений будущего философа. Сам он говаривал, что родился под печатным станком, а общение с родственниками — депутатами, министрами — подготавливало естественное включение в мир политики. Хотя к религии родители Ортеги были достаточно равнодушны, учиться его отдали вместе с братом в иезуитский коллеж в возрасте 8 лет (в Мирафлорес-дель-Пало, под Малагой). Чувства благодарности к учившим его шесть лет отцам-иезуитам Ортега не испытывал. Впоследствии он обращался к своим современникам — «к тем, кто не имел учителей, к тем, кто имеет смелость признать, что ничему не научился по-испански: ни искусству, ни уму, ни добродетели». По воспоминаниям Ортеги, невежество соединялось в коллеже с насмешкой над лучшими умами человечества, мораль заменял «набор правил или глупейших упражнений, предрассудков», искусство вообще игнорировалось. Во времена Декарта и даже Вольтера иезуитские коллежи славились еще своими педагогами, но к концу XIX века, да еще в Испании, они не могли уже дать и христианского воспитания — ранняя утрата христианской веры в старших классах коллежа произошла без всяких внутренних конфликтов — она, по словам Ортеги, «испарилась».

Не многим отличалось от среднего и высшее образование. В 15 лет Ортега поступает в университет, год учится

 

==4


на отделении права, философии и литературы в иезуитском университете в Бильбао, затем три года в Мадриде. Сносно учили только древним языкам. Ортега писал впоследствии о «торжественных людях, повторяющих мертвые слова, дабы распространить среди новых поколений собственную несостоятельность» (II, 16 1). Недостатки школьного и университетского образования восполнялись самостоятельным чтением: в домашней библиотеке наряду с испанской классикой было множество книг на французском языке: он читает Гюго, Тэна, Сент-Бёва, Шатобриана, Стендаля, Констана, Мериме, Ренана, Барреса, Флобера, Золя, Мопассана, лучших французских поэтов и философов. По собственному признанию Ортеги, он «с детства был пропитан французской культурой». Наибольшее влияние на него оказали работы французских историков — Мишле, Тьерри, Токвиля и особенно Ренана (не столько содержание книг последнего, сколько стиль, склонность к соединению метафизики с литературой, к риторике). Конечно, в круг чтения входили греко-латинские классики, а из немцев Ортега еще в юности прекрасно знал Гёте, Гейне, Шопенгауэра и Ницше, о философии которого он вел нескончаемые споры с приятелем, Рамиро де Маэсту (в дальнейшем этот талантливый публицист станет виднейшим идеологом испанского традиционализма и будет расстрелян республиканцами в 1936 году). С английской литературой и философией Ортега познакомится много позже; она не сыграет сколько-нибудь значительной роли в развитии его идей.

При всей любви Ортеги к блестящей французской литературе и к живописи импрессионистов к французской философии у него очень быстро выработался «иммунитет»: «Мы воспитывались в этой среде французского декадентства, а потому существовал риск принять в качестве самоочевидных ценностей, как нормальную культуру, то, что было, скорее, пороком, аномалией и слабостью» (I, 551). Интонации здесь ницшеанские; не без влияния Ницше к явлениям культуры применяются физиологические и медицинские понятия. Впрочем, интерес к немецкой философии не ограничивался вошедшим в моду по всей Европе ницшеанством. Защитив в 1904 г. докторскую диссертацию «Ужа-

1 Здесь и далей ссылки на произведения Ортеги даются по полному собранию сочинений (Ortega y Gasset José. Obras complétas. Madrid, t. I—XI) с указанием тома и страницы.

 

==5


сы тысячного года. Критика одной легенды», Ортега отправляется в 1905 г. в Германию.

В Испании уже был опыт «импорта» немецкой философии — в середине прошлого века в Германии побывал ф. Сане дель Рио и привез оттуда философию К. X. Ф. Краузе, ученика Фихте и Шеллинга. Это учение — персоналистская доктрина с оттенком мистицизма — получило широкое распространение в Испании. Ортега скептически относился к последователям «краузизма», говоря, что они «люди хорошие, только плохие музыканты»; педагогическая деятельность краузистов заслуживала уважения, но их философия не отличалась ни малейшей оригинальностью. Следует иметь в виду условия, в которых начиналась самостоятельная деятельность Ортеги, — тогда станет понятно, почему он отправился за знаниями именно в Германию, почему так остро стоял для него вопрос об Испании и Европе.

Споры о национальной самобытности известны всем европейским странам, однако лишь в немногих из них «Европа» оказывалась проблемой, а иногда — и какой-то враждебной силой. В Испании, принадлежавшей европейской цивилизации со времен Рима («наш Сенека», как доныне говорят испанцы), стране католической, давшей миру блестящих литераторов и художников в эпоху Возрождения и барокко, споры между «европеизирующими» и «испанизирующими» велись не менее ожесточенно, чем между нашими западниками и славянофилами («европеистами» и «славянистами», как писал Гоголь). Несмотря на очевидный экономический и культурный упадок испанской монархии, начавшийся в XVII веке, испанец — вплоть до начала XIX в. — не отделял себя от Европы. Контрреформация и инквизиция были общеевропейскими явлениями, хотя и обрели ряд особенностей за Пиренеями. После Французской революции, народной войны против Наполеона, ситуация изменилась. В «Истории французской революции» Минье приводится любопытный катехизис, где наряду с утверждениями о дьявольской природе Бонапарта прямо говорится, что все французы уже не христиане, что их нужно убивать как собак, за что истинному католику уготовано райское блаженство. Между Испанией и другими странами Европы все возрастал разрыв, который стал очевидным в начале XIX века. Промышленность, которая еще как-то сводила концы с концами в XVIII веке, зачахла; освобождение почти всех колоний в Латинской Америке на

 

==6


несло удар по сохранявшимся амбициям на роль мировой державы. Полвека—с 30-х годов по 1875 г.—страну потрясали и разоряли гражданские войны, но они так и не привели к победе буржуазных отношений. Хотя режим Реставрации и провозглашался как парламентский, в деревне господствовали полуфеодальные отношения, промышленность же развивалась крайне медленно, причем не в Кастилии, а в Каталонии и в Стране Басков, что обостряло национальные проблемы. О полном упадке науки и культуры писали не только иностранцы (любопытный обзор был помещен, например, в «Европейце» Киреевского) или свои «европеисты»^ Традиционалистски ориентированный мыслитель, враг всякой гетеродоксии, М, Менендес Пелайо писал об испанских университетах середины века: «Никто не считал себя обязанным хоть чему-то учить или чему-нибудь учиться. Обучение было чистейшим фарсом, молчаливым соглашением между учителями и учениками, основанным на обоюдном невежестве, пренебрежении к знанию и чуть ли не преступной лени... Не нужно думать, будто университеты оставались прибежищами старого обскурантизма — на деле они были прибежищами лишь варварства и вялости ума»1. Учителя Ортеги получили образование в описываемое Менендесом Пелайо время, в условиях бесконечных гражданских войн и упадка. Не имелось даже приличных библиотек — в Германию Ортега поехал и для того, чтобы просто иметь возможность прочесть немецких философов.

Однако интеллектуальная ситуация начала века радикально отличалась от предшествующей. Поражение в войне с США в 1898 г., утрата последних крупных заморских колоний продемонстрировали индустриально-техническую отсталость страны; критику всех социальных институтов уже нельзя было умерять ссылками на национальные традиции или былое величие. Вероятно, каждое поколение содержит в себе примерно равное число талантливых и бездарных от природы людей — выявлению талантов способствуют исторические обстоятельства, заставляющие действовать, думать, писать книги. «Поколение 98-го года» — удивительное явление: к нему принадлежат те испанские писатели, публицисты, поэты, которые вместе со своими младшими современниками («поколение 27-го года») создали

!Menendes Pelayo M. Historia de Hétérodoxes, t. II. Madrid, 1965, p. 868.

 

==7


великолепную литературу в период с 1898 по 1936 год. Политические взгляды представителей «поколения 98-го года» неоднородны, и одной из разграничительных линий была здесь «проблема Испании».

К концу XIX века уже сложились «две Испании», которые столкнутся друг с другом в гражданской войне 1936—1939 годов. Одна из них — Испания, верная религиозным традициям, другая — либеральная, просветительская, затем социалистическая Испания. Как и у нас, многие «европеисты» проявляли поразительную слепоту к особенностям национальной истории и думали, что можно скопировать, «пересадить» индустрию, науку, парламентаризм на совершенно к тому не подготовленную почву; а отстаивающие «испанскую сущность» («испанскость» — HispaniilaJ) часто представали как охранители отживших свой срок обычаев и социальных институтов, которые вступали в противоречие с общественным развитием и служили интересам небольших групп правящего класса. Позиции многих полемистов начала века менялись: Унамуно от яростных обличений испанской отсталости перешел к атакам на Ренессанс, Реформу и Революцию; вышеупомянутый Рамиро де Маэсту после десятка лет приверженности ницшеанству и анархо-синдикализму испытывает душевный кризис и становится воинственным традиционалистом. Таких резких перемен не наблюдалось у Ортеги — он всегда был «европеистом», хотя менялись и его политические воззрения.

Скажем, в начале своей деятельности Ортега симпатизировал социализму, видел в нем общественную силу, способную провести необходимые реформы. В социализме II Интернационала Ортегу привлекали стремление к социальной справедливости, почтительное отношение к науке, достаточно высокая культура вождей рабочего движения — в Пабло Иглесиасе он находил образец гражданских добродетелей, единственного национального лидера, ведущего борьбу не за власть как таковую, а во имя высоких общественных идеалов. Марксизм Ортега, впрочем, не принимал, полагая, что догматическое учение о классовой борьбе мешает национальной консолидации. Он был хорошо знаком с трудами Лассаля и Бернштейна, но главным источником для него оставался «этический социализм» неокантианцев. Стоило социалистам устроить несколько общенациональных забастовок, как оценки Ортеги изменились. В общем, представления о социализме у Ортеги были

 

==8


довольно умозрительными: в Испании рабочее движение не могло в те годы развиваться по пути реформизма — этому препятствовали не только догматы марксизма, но и правящие классы, готовые скорее установить военную диктатуру, чем поступиться хотя бы малой частью своих привилегий. С 1917 года, когда против забастовщиков применяются войска, начинается движение к гражданской войне. Либеральный реформизм, которого Ортега придерживался в своей политической деятельности, оказался слабее разрывавших страну центробежных сил.

Итак, Ортега отправился в Германию в 1905 г., пробыл один семестр в Лейпциге, где занимался физиологией и психологией, штудировал три кантовские «Критики». Затем он ненадолго вернулся в Испанию, чтобы выхлопотать государственную стипендию для более длительного пребывания в Германии. В 1906—1907 годах он в течение одного семестра занимался в Берлине и около года — в Марбурге. В Берлине Ортега в основном работал в библиотеке, восполняя пробелы в познаниях, по 10—12 часов в сутки. Впоследствии, открыв для себя в конце 20-х годов труды В. Дильтея, он сожалел, что пропустил последние лекционные курсы и книги этого мыслителя, высказывавшего созвучные Ортеге идеи. Но в то время он находился под определяющим влиянием неокантианства.

В начале века Марбург оказался местом паломничества европейской молодежи, желающей получить настоящее философское образование. Философия вообще передается не только посредством чтения книг, но и от личности учителя к личности ученика, как форма жизни, способ существования. Там, где эта жизненная связь разрывается, нелегко потом вернуться к настоящей философии1. Учеба в Марбурге у Когена и Наторпа была для Ортеги такой «инициацией», вступлением в мир философии.

Философии здесь отдавали не только дни в универси-

1 Нам это хорошо известно по собственной истории последних 70 лет — с 1922 года оригинальная философия в России не существует. Нечто подобное произошло в Испании после гражданской войны, когда всякая свободная философская мысль была под запретом, а большая часть самобытных философов оказалась в эмиграции. Конечно, судьбу Ортеги не сравнить с участью Флоренского или Шпета — испанскому философу было дозволено жить и даже преподавать частным образом, его книги издавались и были доступны для широкого читателя. Философская традиция была как бы заморожена, лишена питательной почвы, но не истреблена.

 

==9


тетских аудиториях и вечера в библиотеке, но и часы отдыха — ночи, когда вместе с Н. Гартманом и X. Хаймсетом Ортега обсуждал творения Парменида, Лейбница, Канта. Роль Марбурга в российской духовной истории тоже известна: тепло вспоминал о Марбурге Ф. Степун, основавший после учебы здесь журнал «Логос»; в Марбург собирался, но не доехал в 1914 году А. Ф. Лосев; собеседник Ортеги в марбургских ночных диспутах Н. Гартман был выходцем из Риги, выпускником Петербургского университета.

Прекрасные строки об этом городе, выпестовавшем многие выдающиеся умы, оставил Борис Пастернак: Тут жил Мартин Лютер. Там — братья Гримм.

Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.

И все это помнит и тянется к ним.

Все — живо. И все это тоже — подобья.

«Марбург»

Неокантианство было прекрасной школой, дисциплиной для ума. В дальнейшем Ортега трезво оценивал и ограниченность подхода своих учителей: философия исчерпывалась теорией познания, узким оставался взгляд на историю философии — помимо Канта, в цене были Декарт, Лейбниц, Платон, но и они читались сквозь тексты Канта. В «Прологе для немцев» Ортега писал о Наторпе, что тот лет на 12—14 посадил Платона на хлеб и воду, подверг мучительнейшим истязаниям, чтобы Платон в итоге признался, что говорил он в точности то же самое, что и Наторп. Сохранились и анекдоты: Коген, работая над своей «Эстетикой», по совету Ортеги взялся читать «Дон Кихота». Вскоре при встрече с Ортегой он воскликнул: «Но послушайте, этот Санчо использует то же самое слово, которое Фихте положил в основу всей своей философии». Действительно, Л. Тик перевел испанское hazana (подвиг, геройство) как фихтеанское Tathandlung. При всей узости неокантианской доктрины Коген и Наторп были подлинными философами. Вернувшись в Испанию, Ортега начал проповедовать идеи «марбургской школы», постепенно создавая и собственное учение, и свою школу.

С 1908 года Ортега преподает философию, в 1910 году он получает кафедру метафизики в Мадридском университете, где и читает курсы лекций вплоть до 1936 года. Число учеников и последователей быстро растет: к началу 30-х годов образуется «мадридская школа», просуществовавшая несколько десятилетий и сыгравшая огромную роль

 

К оглавлению

==10


в развитии философской мысли в Испании и в странах Латинской Америки (куда эмигрировали после поражения Республики многие ученики Ортеги). Когда Ортега начинал свою деятельность, философии в испанских университетах попросту не существовало. В этих условиях ему было не до «технических» сложностей: он занимался просветительством, пропагандой философии и в небольших университетских аудиториях, и в огромном здании театра (здесь он прочитал при огромном стечении публики курс «Что такое философия?»). Ортега называл себя «профессором философии in partibus infidelium»: своей задачей он считал обратить этих «язычников» в философию — этому служили и газетные статьи, и организация переводов, издательская деятельность. Им были основаны доныне существующие журнал и издательство «Ревиста де оксиденте», где в 20—30-х годах и стали публиковаться луч чие произведения зарубежных философов и ученых. К переводческой деятельности привлекались видные испанские философы и писатели (скажем, «Формы жизни» Э. Шпрангера перевел такой писатель, как Гомес де ла Серна). Более половины большого тома собрания сочинений Ортеги составляют вступления и предисловия к этим изданиям: к историкофилософским трудам форлендера и Брейе, к сочинениям Брентано, Гербарта, Фрейда, Риккерта, Хёйзинги, к книгам по математике, физике, биологии и даже к работе по истории охоты. Причем эти предисловия писались как настоящие эссе: например, вступительная статья к «Истории философии» Брейе представляет собой, по существу, небольшую книгу, в которой излагается собственное понимание предмета, задач и методов истории философии.

Именно эта благородная просветительская деятельность и является причиной многочисленных затруднений при анализе собственной концепции Ортеги. Не всегда понятно, где кончается комментарий Ортеги к трудам того или иного философа и начинается изложение его собственных идей; важнейшие из них впервые высказываются в газетной статье, в предисловии, написанном по случаю, к книжке малоизвестного поэта. Многие работы Ортеги представляют собой либо собранные вместе газетные статьи («Восстание масс»), либо запись курса лекций («Тема нашего времени», «Вокруг Галилея», «Что такое философия?», «Человек и люди»). Ортега прекрасно понимал, что эссеистика не может заменить работы над систематическим изложением своего учения. В 1932 году в предисловии к

 

==11


собранию собственйых сочинений он сообщил, что для него наступает время «второго плавания» — отныне он намерен писать не только блестящие эссе, но и строго логичные трактаты, фундаментальные исследования. Однако написать задуманный трактат «Заря жизненного разума» ему не удалось, как не удалось завершить самое «техническое» свое исследование — «Идея принципа у Лейбница и эволюция дедуктивной теории». Лишь на треть, если судить по сохранившемуся плану, была написана главная работа по социологии — «Человек и люди». Помешали политические события, прервавшие труды за письменным столом и в университетской аудитории.

Ортега не был философом «не от мира сего», два тома собрания его сочинений представляют собой политическую публицистику. Некоторые его статьи имели необычайно широкий резонанс: например, статьи против военной диктатуры и монархии в 1929—1930 годах. Когда начался франкистский мятеж, Ортега, несмотря на антипатию к тогдашнему правительству, высказался в защиту законной власти. Но затем, увидев воочию правый и левый террор в стране, он уезжает из Испании. Начинаются странствия: Франция, Голландия, Аргентина, Португалия, пока наконец в 1945 году Ортега не возвращается на родину. Что его здесь ожидало? Всякая гражданская война ужасна, итог испанской — миллион убитых, почти миллион эмигрантов, сотни тысяч заключенных в тюрьмы, искалеченных. Прошла война и через семью Ортеги — один его сын был республиканцем и эмигрировал, другой воевал как фалангист. Почти все ученики покинули страну. Вместе с оставшимся X. Мариасом Ортега основывает в 1948 году Институт гуманитарных наук, где читает курсы по философии истории А. Тойнби, цикл лекций «Человек и люди». В Испании он жил во «внутренней эмиграции», не сказав ни единого слова в поддержку режима, но воздерживаясь и от открытой критики. Несмотря на то что всю свою сознательную жизнь Ортега не был практикующим христианином, перед смертью (1955) он исповедался и причастился. Трудно сказать, было ли это искренним обращением к Богу на смертном одре или же исполнением социальных конвенций во благо семьи, а равно своих книг, которые иначе сразу же попали бы в папский индекс и сделались бы недоступными для испанского читателя. Попытка включить его книги в папский индекс все же была предпринята — сразу после смерти началась бешеная кампания в

 

==12


официальных средствах массовой информации, формулировки «вульгаризатор-европеист», «космополит», «развратитель юношества», «пьяная философия» и им подобные не сходили с уст «обличителей». Из философов особо отличился неотомист Сантьяго Рамирес, написавший за три года пять томов против Ортеги и его учеников.

Причины этой кампании вполне понятны: в 50-е годы учение Ортеги пользовалось колоссальным авторитетом у читающей молодежи, его книги были чуть ли не единственным источником философского инакомыслия, свободной мысли как таковой. Философские произведения другого крупнейшего испанского мыслителя, Унамуно, оказались включенными в индекс; с трудами Ортеги этого все же не произошло — началась «либерализация» франкистского режима, после II Ватиканского собора уменьшилось давление со стороны церкви.

Еще при жизни Ортеги появились многочисленные книги и статьи, посвященные его философии. К концу 60-х годов количество их настолько возросло, что был издан толстый библиографический том, включающий более тысячи названий. К настоящему моменту число работ как минимум удвоилось. В критических исследованиях при всех их индивидуальных различиях наблюдаются две крайности. По понятным причинам ученики Ортеги подчеркивают полную оригинальность идей учителя. Для X. Мариаса, самого верного последователя и «официального» рупора ортегианства, его учитель чуть ли не раньше всех открыл все то, над чем бились философы в XX веке. Напротив, критики Ортеги имеют обыкновение прослеживать зависимость его учения от немецких «первоисточников» — на различных этапах своего творчества Ортега, по их мнению, воспроизводил и популярно излагал по-испански тезисы Когена, Зиммеля, Гуссерля, Шелера, Хайдеггера. Вопросы о приоритете при всей их значимости для самих ученых (и особенно для эпигонов) все же не настолько важны, чтобы детально на них останавливаться. Ниже, при изложении основных тезисов философии Ортеги, некоторые источники будут указаны. Однако словом «влияние» не стоит злоупотреблять. Обе крайности далеки от истины. Немецкая философия, конечно, была отправным пунктом размышлений Ортеги, но и каждого немецкого философа можно «разложить» на такие «влияния» — что останется от «Бытия и времени» Хайдеггера, если «вычесть» Кьеркегора, Дильтея, Гуссерля, Шелера? Для настоящего философа

 

==13


идеи других являются творческим стимулом. Основные положения всей философии Ортеги содержатся уже в работе «Размышления о Кихоте» (1914) —они претерпели незначительные изменения вместе со знакомством с трудами того же Хайдеггера. Вместе с целым рядом других философов первой трети XX века Ортега совершил переход от неокантианства к феноменологии и экзистенциализму, а от проблем теории познания и методологии — к проблеме человека. Не так уж важно, к какому «изму» причислят его учение. Существуют различные периодизации творчества Ортеги1, но при всем разнообразии его трактовок очевидны исходный и конечный пункты — неокантианство и экзистенциализм.

Всякая философская система содержит в себе, как стержень, какое-то интуитивное видение целого, из коего затем выводятся части; существует иерархия проблем — одни из них имеют первостепенную важность, другие философу неинтересны. Ортега неплохо знал современную физику и биологию, писал о философских проблемах логики и математики, но все эти вопросы имели для него подчиненное значение. В центре его философии находится погруженный в историческое становление человек, «радикальной реальностью» для него является человеческая жизнь, а предложенная им теория «жизненного разума» (рациовитализм) призвана дать ориентиры современному человеку, обнаружившему себя в условиях кризиса европейской культуры.

В истолковании культуры Ортега начинал как верный ученик марбуржцев. Немецкая «культурнабожность» (Kultur•formmigkeit), имеющая и свои религиозные — протестантские — истоки, нашла в неокантианцах свое самое полное воплощение. Немецкое Kultur труднопереводимо, несмотря на то что слово «культура» есть во всех европейских языках. В Германии XIX века культура сделалась священнодействием, сакральной областью, «вокруг слова «культура» возник особый пафос»2. Пожалуй, в русском языке слова «культура» и «духовность» (перевод с немецкого — Geistigkeit) обрели сходные черты в последнее время, поскольку исчезла всякая связь «культуры» с культом,! См., например: Marias J. Onega: Circumstancia у vocacion. Madrid; 1973. t. I—II; FerraterMora J. Onega у Gasset, etapas de una filosofia. Barcelona, 1973; Moron Arroyo С. El sistema maduro de Ortega. Madlid, 1968.

2 P l e ε s n e r H. Die verspätete Nation. Stuttgart, 1959, S. 69.

 

==14


а «духовности» с духом. Образование, состояние библиотек и зданий, писание любых книг и картин, театр и кино, — все это «культура» и все это «духовность». Для протестантизма сакрализация мирской деятельности была естественным следствием превращения клириков в мирян, а мирян в клириков. У нас и сегодня воскресные проповеди по телевизору, произносимые писателями, кажутся дикостью, а от рассуждений всех, кого ни попадя, о «духовности» коробит. В начале века подобное обмирщение религии встречало сопротивление, а вместе с ним — и кантианство. Разгромную критику Канта и либерально-протестантской «культурнабожности» мы находим у Флоренского, Эрна, Булгакова — точно так же подвергал критике немецкое Kultur испанец Унамуно, не говоря уже о традиционалистах. Ортега, вступив в полемику по поводу «европеизации» Испании, поначалу постоянно апеллировал к культуре.

Так, отсталость Испании он связывал с «бескультурьем, ужасом перед лицом идей и теорий», с отсутствием интеллектуальной дисциплины, общезначимых ценностей, господством своеволия и стихийности в общественной жизни. «Европеизацию» он называл «педагогической проблемой»; на языке философии это означало преодоление индивидуализма и субъективизма, подчинение произвола универсальным ценностям науки, морали и культуры.

В каждом индивиде, писал Ортега в 1910 году, ведут непримиримую борьбу как бы два человека — дикарь, «своего рода горилла», следующий капризам и прихотям, и человек культуры, следующий императивам морального долга и культурным ценностям. Свобода заключается не в стихийности произвола, а в самоопределении согласно всеобщим нормам. Наше индивидуальное «Я» тогда сливается с родовым «Я». В ранних работах Ортеги часто встречаются такие фразы: «Культура всегда есть отрицание природы», «Миру, как он есть, мы противопоставляем мир, как он должен быть». Индивид существует не сам по себе, он соучастник общественной и политической деятельности. Отсюда и симпатии Ортеги к социализму, в котором он видел сообщество «разумных воль», «социальную и демократическую теологию». Культура и мораль заменяют религию; в коллективном труде, в общественных реформах, распространении образования происходит обожение человека. Политика поэтому оказывается педагогикой, а история — экспериментальной этикой, «прогрессивной реализацией морали».

 

==15


Подобные идеи имели широкое хождение в Европе начала века: вера в «прогресс науки и культуры» еще не была поколеблена, философским же обоснованием этой веры служило неокантианство. Не один Ортега начинал как поклонник «Критики практического разума» и «этического социализма»: М. Шелер в Германии, виднейшие русские философы, проповедовавшие поначалу «легальный марксизм»,—все это было подточено философской критикой еще,в начале века, но окончательное крушение произошло уже после катастрофы первой мировой войны.

Отходу Optera от неокантианской «культурнабожности» способствовали, помимо его собственных размышлений, знакомство с феноменологией Гуссерля и религиозным экзистенциализмом Унамуно. Хотя Ортега практически нигде не ссылается на книгу Унамуно «О трагическом чувстве жизни» (1913), подспудный спор с Унамуно ощутим во многих его произведениях. Великий испанский писатель и поэт был сущим еретиком в религии и сравнимым разве только с Л. Шестовым хулителем разума, который был прямо объявлен «врагом жизни». Всякая философия, игнорирующая экзистенцию, безумную веру в бессмертие, отвергалась Унамуно как пустая и безжизненная. Человек «философствует не одним разумом, но волей, чувством, плотью и костями своими, всею душою и всем телом»1. В центре внимания Ортеги, начиная с «Размышлений о Кихоте», также находится конкретный человек, но критику рационализма он проводит иначе, чем Унамуно: не разум как такивой заслуживает отрицания, а одна из исторических его форм — «геометрический разум» Нового времени, подавляющий своими абстракциями человека. На смену ему должна прийти не слепая вера, а «жизненный разум», способный постичь и выразить глубины человеческого существования.

Выработке учения о «жизненном разуме» способствовала феноменология Гуссерля, с которой Ортега познакомился в 1911 году. Феноменология оказывается удобным средством для преодоления как натурализма и эмпиризма, так и неокантианского «конструктивизма»; но главное, она дает и метод постижения конкретной экзистенции. Ортега не принял ни платонизма первого тома «Логических исследований», ни трансцендентального идеализма «Идей к

1 U n a m u n o M. de. Del sentimiento tragico de la vida. Madrid, 1976, p. 47.

 

==16


чисюй феноменологии и феноменологической философии» Гуссерля1 — важнейшим для него был лозунг «К самим вещaм».\Peчь идет, конечно, не о наивном реализме — «вещи» суть феномены, уже воспринятые, помысленные, вошедший в мир человека («жизненный мир», (на языке позднего Гуссерля). Немые, непросветленные вещи входят в свет нашего сознания, они получают свое бытие при высвобождении их смысла. Сознание невыводимо из внешних на него воздействий, как полагали натуралисты и материалисты, но срзнание и не «конструирует» предмет, как утверждали неокантианцы. Окружающие предметы входят в освещенное поле сознания, в «активное видение, которое, видя, исколковывает и, истолковывая, видит» (I, 336). Задача философии состоит в том, чтобы постичь смысл всех окружающих предметов, она не имеет никаких предвзятых метафиаических предпосылок. Вопрос о независимом существовании «вещей» не ставится — они всегда так или иначе являются «вещами для нас», а не «вещами в себе». «Миссией человека на земле» Ортега считает уже не следование императивам культуры, а ясность видения и мысли — «ясность не есть сама жизнь, это полнота жизни». Культура не самоценна, она должна верно служить жизни, в которой соединяются спонтанность и разум, желание и смысл. Стремление к истине соприродно человеку, а истина есть «несокрытость»2. За безличной культурой, за всеми «зонами идеальной и абстрактной жизни» лежит спонтанная жизнедеятельность, интенциональность существования, выходящая за свои пределы к предметам и наделяющая их смыслом. Подлинная культура поэтому помогает человеку

1 По поводу использования Ортегой феноменологического метода идут нескончаемые споры, поскольку еще в начале века он выдвинул ряд идей, которые лишь в 30-е годы начали разрабатывать сам Гуссерль, а затем представители. экзистенциональной феноменологии. Действительно, Ортега создал концепцию «жизненного мира» еще в 1914 году, но, как это часто с ним случалось, она не получила основательной разработки. — См. по этому поводу: Silver Ph. W. Onega the phenomenologist. California, 1976; Cerezo Galan P. La voluntad de aventura. Barcelona, 1984.

2 Учение об истинности как «несокрытости» — очередная проблема в сопоставлении учения Ортеги с воззрениями других философов. Позже оно было выдвинуто Хайдеггером. Ортега первым стал употреблять греческий термин «aletheia» в этом смысле; его концепция близка хайдеггеровской, но его идеи не были известны за пределами Испании, а тут никто не мог оценить их оригинальность. Впрочем, и в данном случае речь должна идти скорее о наброске, а не о развитой концепции.

 

==17


стать самим собой, она требует подлинности существования, «верности самому себе», «религиозного почтения к нашей собственной личностной жизни» (II, 161). Ортегу не интересует трансцендентное измерение, оно лежит· за пределами жизни. Если вся философия Унамуно основывается на «трагическом чувстве жизни», а главной темси является «агония» — борьба жизни и смерти, — то у Ортеги о смерти нет речи — темами его философии являются полнота бытия в посюсторонней жизни, ясность мысли и «радостное», даже «спортивное чувство жизни». Она не исключает борьбы, но это жизнеутверждающая борьба, от полноты сил, самозабвенного и в этом смысле «спортивного^ состязания. Если здесь и применимо слово «агония», то лишь в том смысле, как оно понималось в античности ((«агон», «агонистика» древних греков). Термин «пантеизм» употреблялся Ортегой строго исторически, но многие /исследователи сравнивают его учение с ренессансным пантеизмом — божеством является жизнь.

Центральная формула Ортеги звучит так: «Я есть «Я» и мои обстоятельства». Первое «Я» — это «радикальная реальность человеческой жизни», в ней «укоренены» все остальные реальности. Второе «Я» — это сознание, субъект классической философии. Понятие «обстоятельства» (поиспански в единственном числе — circunstancia) аналогично понятию Umwelt, которое употребляли Гуссерль и биолог Я. фон Икскюль. Речь идет не о «среде» в биологическом или социологическом смысле слова, не просто об окружающем мире. Обстоятельства — это все, что может стать предметом акта сознания, причем не только познавательного, но в равной степени волитивного, эмоционального, оценки и т. д. Обстоятельства включают в себя не только внешний, но и внутренний мир, причем не только тело. Тем самым снимается традиционное противопоставление материальной и духовной субстанций, субъекта и объекта. Обстоятельства невыводимы из «Я», как фихтеанское «не-Я», они не конструируются субъектом, но всякий раз любому мыслительному акту сопутствует предмет — обстоятельства всегда уже истолкованы, а потому «вещи» суть наши интерпретации. Бытие — это и не материя, и не дух, не какая-то субстанция, а «ракурс», «перспектива», в которой слиты акт сознания и предмет, точка зрения и пейзаж.

Реальность всегда упорядоченна, структурирования: организующий принцип здесь — точка зрения. Любая попыт-

 

==18


ка элиминировать точку зрения, получить «безличную» картину оканчивается неудачей. Не является безличным и взгляд самого строгого ученого; он исходит из целого ряда предпосылок, смотрит на мир сквозь призму определенных процедурой приборов. «Объективность» мира конденсируется из наших интерпретаций: «То, что мы называем Природой, есть лишь максимальная структура, в которую вошли все материальные элементы» (I, 350). Истолкование мира как материального есть одно из толкований, совершаемое с определенной точки зрения, вполне оправданной в узких границах физических наук, но не универсальной.

Эти идеи были развиты Ортегой в доктрину «перспективизма»; наиболее полно она изложена в работе «Тема нашего ι времени». Истоки перспективизма хорошо известны — мбнадология Лейбница, учения Ницше и Зиммеля, отдельные положения Гуссерля («Идеи...», § 39—42). В «Размышлениях о Кихоте» обоснование перспективизма имеет пантеистический характер: «Бог — это перспектива и иерархия; грехом Сатаны была ошибочная перспектива» (I, 322). В дальнейшем Ортега стоит ближе к той версии, которая была предложена Зиммелем, в частности при его попытке обосновать нескептический релятивизм.

Поскольку точка зрения и пейзаж взаимозависимы, то бесконечное множество возможных точек зрения задает плюрализм перспектив. Каждый субъект является как бы необходимым органом реальности для раскрытия беспредельного многообразия ликов мира. Каждая точка зрения уникальна и несет свою истину; нет лишь одной, абсолютной перспективы, поскольку нет такой точки зрения, с которой мир предстал бы «таким, как он есть», sub specie aeternitatis. Вслед за Ницше1 Ортега отрицает существование «чистого интеллекта» — каждая перспектива предполагает желание, воображение, оценку. Но плюрализм перспектив не имеет у Ортеги откровенно алогического характера, как у Ницше, утверждавшего, что «истина есть полезная ложь». У Ортеги истина рождается в диалоге, в

1 «Есть лишь перспективное видение, только перспективное «познание», и, чем. большему числу аффектов мы позволяем прийти к слову, чем больше глаз, различных глаз мы можем обратить на ту же самую вещь, тем полнее будет наше «понятие» об этой вещи, наша «объективность». Тому, кто хотел бы вообще элиминировать все без исключения аффекты (предположим, что это возможно) — как? — разве не называлось бы это кастрацией интеллекта?» — Nietzsche F. Zur Genealogie der Moral. Leipzig, 1887, III, § 12.

 

==19


коммуникации, соединении перспектив. Каждая из них несет свою истину, в том числе и ницшеанская, но подчинение всех точек зрения единому принципу «воли к власти» осмысленно лишь в узких пределах предложенной Ницше перспективы. Каждому субъекту нужно хранит^ верность своей точке зрения, он должен уметь ясно видеть то, что открывается ему, и никому другому, но равно необходимо и взаимодополнение, диалог.

Объявление всех точек зрения истинными, а не ложными, строго говоря, мало что меняет. Одновременно истинными оказываются, например, точки зрения, в которых утверждается прямо противоположное. Еще в «Теэтете» Платона и в «Метафизике» Аристотеля эта позиция была подвергнута сокрушительной критике: бессмысленно говорить об истине, если все — истина. К тому же Ортега дает онтологическую интерпретацию перспективизма, а в результате всякий предмет либо вообще теряет тождество самому себе, оказываясь в той или другой перспективе, либо одновременно содержит бесконечное множество взаимоисключающих ликов. Скажем, луна в таком случае равным образом имеет и черты божеств разнообразных религий, натурфилософских доктрин, современной науки и современной же астрологии, наблюдений астронома, поэтических мечтаний влюбленного и бреда психотика. Сказать, что все они «по-своему правы», легко, но для разграничения областей — где и кто из них «прав» — нужно уже обладать знанием данного предмета. Соединить «пейзажи» друг с другом далеко не всегда возможно, интерсубъективность знания исчезает.

Не был преодолен Ортегой и идеализм. Таковым он считал выведение реальности из «Я», сведение мира к содержанию сознания. Кроме того, идеализм для Ортеги — это фетишизм культуры, болтовня о «духовности», которой небескорыстно занимаются люди, зачастую не имеющие о ней ни малейшего представления. Ортега разделался с такого рода идолопоклонством, но оставался, если брать его собственно философские воззрения, на позициях идеалистических. Хотя трансцендентальный идеализм Фихте и Гуссерля был им подвергнут критике1, «радикальная реальность человеческой жизни» не зря именуется Ортегой «Я» — во всегда индивидуальной, моей жизни

1 См., например: Ортега-и-Гассет X. Эссе на эстетические темы в форме предисловия. — «Вопросы философии», 1984, № 11.

К оглавлению

==20


укоренены все остальные, бытие растворяется в моих интерпретациях, не оказывая им никакого сопротивления. Неудивительно, что Ортега не принял хайдеггеровской онтологии, поскольку для Ортеги речь должна идти именно о субъективно переживаемой жизни, а не о бытии. Различение онтологического и оптического, проводимое Хайдеггером, он считал возвратом к схоластике.

Воззрения Ортеги сопоставимы с учениями различных философов-экзистенциалистов, общими являются основные темы философствования. Правда, жизнь для Ортеги не столько забота, тревога, страх, пребывание в «пограничной ситуации», сколько предприятие, поиск, авантюра. Не хайдеггеровские «бытие-к-смерти» и «решимость» приводят к выбору подлинного существования, а стремление к полноте существования, радость бытия. Трагическое умонастроение экзистенциализма нехарактерно для Ортеги, трагические ноты зазвучат лишь в самых поздних его работах — когда речь пойдет об обществе.

Сходство с экзистенциализмом проявляется в понимании свободы, подлинности, практического характера философствования. Термины «практика», «деятельность» употребляются Ортегой не в духе немецкой классической философии (моральное деяние) и не как трудовая деятельность марксизма. Ортега считал, что сведение практического к морали и труду суть заблуждения буржуазной цивилизации, утилитаристской и морализаторской в одно и то же время. Труд есть механизированная деятельность, лишенная всех человеческих качеств, кроме одного — выразимого в деньгах количества физической работы. Такая концепция практики покоится на понимании существования как приспособления. Подобную философию «приспособления» он называл «плебейской», готовой все, что угодно, свести к пользе, материальной выгоде. Поэтому, несмотря на некоторые совпадения с прагматизмом в критике рационализма, Ортега был далек от этого учения. Человеческое существование есть спонтанная активность, действие предшествует теории, а практика — это творчество, самореализация, а не приспособление.

Жизнь каждого оказывается одновременно и спектаклем, и экспериментом, игрой свободных сил. Не нехватка определяет стремление к иному, а бьющая изнутри, переполняющая энергия. Жизнь есть «изначальная активность, всегда спонтанная, избыточная, интенциональная из полноты своей, свободная экспансия предсуществующей

 

==21


энергии» (II, 160). Реактивна, подчинена другому, внешней детерминации неподлинная жизнь. По свидетельству младшего брата философа, символ летящей стрелы не зря постоянно встречается в трудах Ортеги — он с детства стал эмблемой его собственного существования.

Жизнь есть диалектика «свободы в фатальности и фатальности в свободе» (VII, 418) — мы не выбираем того мира, в котором оказались независимо от своей воли, но мир предстает как «резервуар» возможностей: из хаоса человек своим проектом создает упорядоченный космос, осмысленное единство своей жизни. Человек у Ортеги оказывается как бы «малым богом», демиургом, творящим и себя, и единство мира силою собственного воображения. Пребывая вне себя, под властью другого, приспосабливаясь к стимулам внешней среды, люди живут механически, как сомнамбулы или животные. Это неподлинное существование Ортега называет труднопереводимым на русский язык термином alteracion, которому ближе всего соответствует понятие «самоотчуждение». Ему противопоставляется подлинное существование, именуемое Ортегой «самообретение», «самоуглубление» (enslmismamlento). Вернувшись к самому себе, человек создает проект существования, реализуемый затем в его деятельности.

С таким пониманием человеческой жизни связано учение Ортеги о технике. С помощью техники человек создает «зону безопасности», позволяющую ему без риска для жизни «уходить в себя». Но техника есть следствие, а не причина «самоуглубления». Техника принадлежит человеческой природе как совокупность тех актов, изобретений, приспособлений, которые человек ставит между собой и миром. Техника — это и не орудия труда, и не «тактика жизни» Шпенглера. Для Ортеги техника не утилитарна, она представляет собой стиль жизни — так, в «Размышлениях о технике» он описывает «техники» британского джентльмена и кастильского идальго, в «Теории Андалузии» сопоставляются «техники» кастильца и андалузца. Даже на самых ранних своих ступенях техника была проявлением творческой способности воображения1. Не труд, а

1 В поздних работах Ортеги усилится критика современной техники, которая станет частью государственно-бюрократической «сверхорганизации». Эти воззрения Ортеги близки концепции «Мегамашины» Л. Мэмфорда. Сходным является и понимание генезиса техники — в обоих случаях мы имеем дело с антропологической «философией техники».

 

==22


свободная игра создает человеческую культуру. Родившись в рамках определенной «техники» жизни, орудий и символов, человек волен приспособляться к ним либо, наоборот, создавать собственный стиль жизни.

Условием возможности свободы выступает у Ортеги способность воображения. «Императивом подлинности, — пишет Ортега, — служит императив изобретения. Поэтому первичной способностью человека является фантазия» (VIII, 37). Это относится и к строго научному мышлению: «Если бы Лейбниц и Декарт, создав математику как «чистое понимание», сделали еще один шаг, они признали бы, что всякое понимание есть воображение... Мыслить—значит только фантазировать» (VIII, 256). Научные и философские идеи суть «конструкции наших возможностей», «наши чистые воображения». Понятно, речь идет не об эмпирическом воображении, не просто о способности выдумывать. Определяющими для Ортеги стали идеи первого издания «Критики чистого разума» (возможно, преломившись через «увеличительное стекло» — книгу Хайдеггера о способности синтеза многообразного в воображении «Кант и проблема метафизики»). Смысл — это приостановленное время, конденсация интенциональных актов. Воображение есть смыслопорождение, экспрессия потока переживаний в образах и словах.

Язык — это привилегированное средство экспрессии и интерпретации жизни. В целом подход к языку оказался у Ортеги феноменологическим — в терминах Соссюра, испанский философ занят исследованием не «языка», а «речи». В рамках последней он различает «высказывание» (el decir) как выражение внутренней активности и следование языковому обычаю (el hablar). Язык есть система принудительных обычаев, но в нем заявляет о себе и стремление к самореализации. В самых своих глубинах жизнь невыразима в слове, и поэзия является предельной формой экспрессии того, что сокрыто в молчании. Борьба между личностным творчеством и социализированным словом, толщей языковых предписаний находит свое выражение в индивидуальном стиле писателя.

Находясь под влиянием В. фон Гумбольдта и лингвистических теорий начала века, Ортега недооценил новые направления в лингвистике. Семиологию структуралистов он критиковал за оторванность закрытой системы языка

==23


от речевой практики. Его интересовали связи языковой деятельности с двумя внеязыковыми реальностями: внутренним миром человека и социальной реальностью. С современной аналитической философией его сближало понимание ситуационное™ значения слов; значение слова зависит от употребления в конкретных обстоятельствах, а не от того, какое значение ему приписано в словаре («семантическом кладбище»). Значение слова зависит от «прагматических полей», «от того, кто его говорит и кому оно говорится, когда и где оно произносится» (VI, 55). Весьма интересны оригинальные наблюдения Ортеги, где он с помощью этимологии пытается установить формы власти, способ социальной организации. Ортега отталкивался от «Генеалогии морали» Ницше, поэтому в его этимологических изысканиях наряду с блестящими догадками немало произвола. Но сама эта идея плодотворна — в дальнейшем связи языка с социальными институтами стали предметом строго научных исследований (Бенвенист, Дюмезиль), а проблема «власти языка» оказалась в центре внимания целого ряда философов и социологов (правда, ими рассматривается не язык как таковой, а особые его формы, типа «письма» Р. Барта).

С концепцией языка связано и учение Ортеги об «историческом разуме» — методе постижения человеческой реальности. Ортега подвергает критике классические теории понимания, восходящие к декартовскому размышлению по аналогии: наблюдая телодвижения, жесты, выражения лица другого, мы. по аналогии с самим собой делаем вывод, что экспрессия другого есть выражение скрытой от нас «души», аналогичной нашей. Чтобы мыслить по аналогии, возражает Ортега, необходимо для начала знать собственное выражение лица, нам требуется зеркало, которого не было у дикаря и нет у ребенка. Пониманию собственных жестов и слов предшествует знакомство с экспрессиями других людей. Кроме того, проблематична и телесная идентичность: мужчина и женщина, взрослый и ребенок по-разному воспринимают свое тело. Теории «вчувствования», «сопереживания» Ортега также считает ограниченными, поскольку они опираются на исходное убеждение, будто мы, достоверно зная собственное «Я», переносим его во внутренний мир другого и сливаемся с ним. Если бы мы были изначально открыты другим, как полагали Шелер и Хайдеггер, то проблема понимания вообще не возникала бы как таковая. Последние глубины «радикального одино-

 

==24


чества» не доступны никакому «вчувствованию», нам открывается выраженное в языке, жесте, других символических формах.

В обширном теоретическом введении к «Истории философии» Э. Брейе Ортега дает набросок собственной герменевтики. Понимание не онтологизируется им, как у Хайдеггера, но подход Ортеги к этой проблеме отличен и от дильтеевской эмпатии. Другого нужно понять как alter ego, другого, в его обстоятельствах. Поставив свое «Я» на место «Я» другого, мы потеряем «другого» в его отличии от нас, нетождественности. «Дальнего» нужно увидеть как «неизбежно дальнего», в таком случае мы лучше поймем и самих себя в неповторимости наших исторических обстоятельств. Иначе говоря, перспектива «другого» должна стать частью нашего видения, мы должны увидеть мир его глазами, оставаясь самими собой. «Техника этого интеллектуального альтруизма и есть историческая наука» (VI, 387). Эти идеи в известной мере сближают его с Гадамером,. поскольку «слияние перспектив» идет от «самих вещей», от «контекста», «горизонта». Всякий текст предстает как фрагмент контекста, «а сами текст и контекст предполагают соотнесенность с ситуацией, по отношению к которой возникли эти высказывания... Реальная ситуация, исходя из которой говорят или пишут, является общим контекстом всякой экспрессии. Язык всегда ^действует в соотнесенности с нею, он ее предполагает и требует» (VI, 390). Вопрос заключается в том, как понимать «реальную ситуацию»: она явно не сводится к языку, к «тексту». Обстоятельства, которые порождают языковые экспрессии, имеют доязыковой характер — здесь Ортега расходится с Хайдеггером! и Гадамером. Но в то же самое время эти доязыковые ситуации выразимы в слове, поскольку сама экзистенция имеет экспрессивный и символический характер. Исторический

1 Полемика Ортеги с Хайдеггером связана с трактовкой немецким философом языка как «дома бытия». Для Ортеги нет и не существовало языка — будь то древнегреческий или немецкий, — которому было «открыто» бытие. Совершенно немыслимы для Ортеги выводы Хайдеггера о том, что «беспочвенность» европейского мышления восходит к неаутентичному переводу греческих терминов на латинский язык. Высмеивал Ортега и поэтизацию крестьянского существования (это, считал Ортега, философия «деревенщины», которая верит, что весь мир — ее деревня). С точки зрения Хайдеггера, испанский философ не мыслит радикально, оставаясь на позициях европейского субъективизма и гуманизма. Для Ортеги же Хайдеггер после «поворота» подменяет философию мистикой.

 

==25


разум является «нарративным разумом» — он должен «рассказывать» историю другого в конкретных обстоятельствах. Никакая общая схема не подходит для этого. Конечно, есть общие для всех людей обстоятельства — все мы рождаемся, дышим, говорим, умираем. Однако подлинное понимание происходит не с помощью абстрактных понятий, позаимствованных гуманитарными науками у естествознания. У человека нет природы, какой-то субстанции, предзаданной сущности. Человеческая жизнь — это история. Она всегда конкретна и требует для своего постижения конкретных понятий1.

Мы подходим здесь к тому кругу обсуждаемых в работах Ортеги проблем, которые вошли в данный том. Философия истории и социология Ортеги «укоренены» в его учении о «радикальной реальности человеческой жизни». Исходный пункт философии истории Ортеги — разграничение рефлексивного и дорефлексивного уровней жизни, которые получили у него наименование «идеи» и «верования». Верование (creencia) — это совсем необязательно религиозная вера (fe), но любое принятие чего-то за «само собой разумеющееся», очевидное, не требующее размышлений или доказательств. Весь рационализм Нового времени опирается на процедуру декартовского сомнения, которое силой «естественного света» разума должно было покончить с догмами и предрассудками. Такой взгляд Ортега считает утопическим: «Вся наша интеллектуальная жизнь есть нечто вторичное по отношению к нашей реальной и подлинной жизни, представляет собой лишь случайное и воображаемое измерение» (V, 388). Изначальны верования, а не идеи; мы практически «считаемся» с миром, разомкнуты на него в верованиях. Отказаться от них невозможно, они являются «последней инстанцией нашей жизни». За всякой системой идей, теорией скрывается система верований, самоочевидных «пред-рассудков». Процедура методологического сомнения Декарта касается толь-

1 Логическая сторона метода «исторического, или нарративного, разума» была разработана X. Мариасом. Отправной точкой является «экзистенциальная аналитика», но проблемы, поднимаемые учением об «историческом разуме», значительно шире, чем экзистенциалистское учение о человеке. Специфика исторического познания как «наррации» обсуждается и представителями совсем иных философских направлений. — См., например: D a n t о А. С. Analytical philosophy of history. Cambridge, 1965; Habermas J. Zur Logik der Sozialwissenschaften. Frankfurt am/M., 1982.

==26


ко идей, преодолеть верования — значит вообще перестать жить.

Верования ставятся под сомнение, когда сама эта жизненная почва вдруг сотрясается, уходит из-под ног человека, когда он дезориентирован ею. Но это уже не методологическое сомнение, а «отчаяние», вызванное тем, что конкретная система верований не действует, претерпевает кризис. Чаще всего человек оказывается в подобной ситуации при столкновении различных систем верований: он как бы раздваивается, верит одновременно в два противоположных предмета. Это мучительное для человека состояние преодолевается с помощью мышления — его задачей является восстановление безопасности, уверенности, доверия. Чтобы выбраться из сомнений и восстановить гармоничное равновесие с окружающим миром, приходится прибегать к идеям, различать истину и заблуждение — в веровании человек живет «по истине», в сомнении у него появляется идея истины как чего-то, требующего усилий для достижения. Найденная усилиями ума идея-истина в дальнейшем становится верованием!.

Ортега различал мышление (pensamiento) и познание (conocimiento); второе представляет собой частную форму первого. Мышление — это то, «что мы делаем — что бы то ни было — для выхода из сомнения, в котором мы оказались, чтобы вновь прийти к определенности» (IV, 530). Познание есть «разрешение жизненной мистерии» посредством интеллектуальных операций, комбинирования понятий в рассуждениях. В Новое время эта историческая форма мышления стала считаться единственно возможной, но она-то как раз и есть догма, «предрассудок» рационализма. В первобытности и в древних цивилизациях сомнения разрешались с помощью мифологии и религии, которые с точки зрения их истинности ничуть не хуже науки. Первобытная магия, предсказания оракула или астролога так же возвращают в состояние верования, как и научное познание. Философия и наука возникли именно потому, что была разрушена традиция, рухнули прежние коллективные верования—философия начинается с «кораблекрушения», 1 Очевидно сходство этого учения Ортеги с теорией «сомнения-веры» Ч. Пирса. Судя по всему, Ортега не был знаком с трудами основателя прагматизма. Совпадения, однако, не случайны: оба философа подвергают критике рационализм Декарта. Апология «пред-рассудков» близка и герменевтике Гадамера.

 

==27


с попыток «выплыть из моря сомнений». Философия имеет свое начало, но вполне возможен и конец такого способа поиска истины и возврата в состояние верования. «Методы» философа — это пути выхода из сомнения, и европейская история в отличие от любой другой в огромной мере связана с историей философии, «способов мышления», господствовавших на том или ином отрезке европейской истории.

Системы верований коллективны, каждая эпоха характеризуется господством какого-то базисного верования. Исторический кризис происходит вместе с крушением такой системы координат. То, что в нормальные эпохи касается немногих индивидов — сомневающихся в принятой картине мира, отчаявшихся, «безумных» с точки зрения господствующих верований, — в эпоху исторического кризиса становится судьбой множества «выбитых из колеи» людей. Человек остается без точки опоры, без убеждений — он теряется в мире. Кризисные периоды насыщены поисками идей, которые могли бы стать ориентирами. Множатся философские доктрины, религиозные ереси, идет борьба идей, конкурирующих интерпретаций реальности. Старая культура уже не вызывает доверия, она непонятна массе — и на сцену истории выходит варвар. Кризис Римской империи Ортега связывал не с нашествием варваров извне, а с тем, что люди античного города сами превратились в варваров. То же самое происходило в эпоху Возрождения, когда посреди средневековой культуры появились варвары, циничные «люди действия» вроде Чезаре Борджа, отрицающие старую культуру, но не предлагающие взамен ника i кой новой. Сегодня, полагал Ортега, происходит нечто подобное: во главе враждебных культуре масс стоят лидеры, провозглашающие «прямое действие», право сильного.

Причиной появления этих зловещих провозвестников краха культуры послужило то, что сама культура постепенно деформировалась, превращалась в культуру ритуальную, фарисейскую, излишне специализированную. Верования становятся конвенциональными, боги умирают, человек отчужден от того смысла, который несла в себе культура. Так, человек позднего Средневековья уже не понимал тонкостей схоластики и языка готических соборов. Описанный в работе «Вокруг Галилея» исторический кризис, с точки зрения Ортеги, ошибочно называли Возрождением — с подлинной античностью он имел мало общего, будучи переходом от христианства к новой системе верований.

 

==28


Отцом Нового времени был Декарт, поставивший на место христианского Бога «естественный свет» разума. Интерес Ортеги к создателям «новой науки» понятен: к сходным выводам относительно «геометрического разума» приходят одновременно с ним Гуссерль в «Кризисе европейских наук», Хайдеггер во «Времени картины мира». Некоторые различия связаны с датировкой: если Гуссерль и Ортега видят истоки новоевропейского способа мышления в трудах Галилея и Декарта, то Хайдеггер вслед за Ницше усматривает зачатки европейского нигилизма в послесократовской метафизике 1. Общим, как и для многих их современников, является стремление найти истоки разразившегося кризиса в господстве определенного способа мышления. История философии становится ключом к пониманию европейской истории — каждый кризис был одновременно закатом определенного способа мышления и временем рождения нового.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.038 сек.)