АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО 7 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

Как должны были замучить на допросах этого стойкого и мужественного человека, чтобы заставить его дать такие самоубийственные показания! Витязев-Седенко был энергичный и закаленный человек, ста­рый боевик, повидавший на своем веку еще в царские времена и тюрьмы, и ссылки, и побеги, и новые аре­сты. И вот теперь...

— Ну что скажете? — спросил меня Спас-Кукоц­кий, когда я, совершенно потрясенный всем прочи­танным, вернул ему эти невероятные протоколы.

— Скажу, что долго же вы собирались меня аре­стовать: первый протокол Седенко подписан 14 июня 1937 года. Чего же вы медлили с моим арестом до конца сентября после таких разоблачающих меня показаниях?

— Это дело наших соображений, знать их вам совершенно излишне. Но что вы скажете о самих показаниях?

— Скажу, что все касающееся в них меня — ди­кий бред. Ни одного раза не был у меня в Детском Селе Седенко, ни один, ни с кем бы то ни было. Никогда ни одной зарубежной книги я ему не пере­давал по той простой причине, что ни одной из них не имел и даже не видел. Никакой связи с заграницей для него не налаживал, так как и сам ее никогда не имел. Решительно требую очной ставки с Седенко.

— К сожалению, это совершенно невозмож­но, — снова подчеркнул Спас-Кукоцкий. Я мог дога­даться из этого, как и из предыдущего его подчерки­вания, что по всей вероятности Седенко уже расстре­лян. А, может быть, отправлен в какие-либо гиблые места на десять лет без права переписки»?

— В таком случае я ничего больше не имею за­явить, кроме категорического отрицания всех этих касающихся меня показаний. Они фантастичны и со­вершенно ничем не могут быть подтверждены.

{338} — Вы играете в опасную игру, — заметил Спас-Кукоцкий. — Система запирательства до добра не доводит. Смотрите, как бы вам не пришлось разде­лить участь гражданина Седенко!

Эта угроза произвела на меня мало впечатления. Недельная пытка в собачнике и прочитанные жуткие протоколы совсем притупили во мне всякое желание бороться за свободу и за жизнь.

— Чем вы можете меня запугать? — сказал я, сильно волнуясь. — Расстрелом? Мне скоро будет шестьдесят лет. От работы вы меня оторвали. Жизнь моя кончена. Жена моя, от которой я вот уже пол­года не получаю передач, вероятно, тоже арестована. Зачем же вы тянете? Зачем пытаете меня неделю в собачнике? Чтобы сломить мою волю? Это вам не удастся. Ложных показаний на себя я не дам. Кон­чайте скорее — это самое лучшее, что вы можете сделать...

— Не волнуйтесь, не волнуйтесь, — спокойно ска­зал Спас-Кукоцкий, — вот лучше выпейте воды. (Пить мне очень хотелось, но от предложенного им стакана воды я отказался). Никто не собирается с ва­ми кончать ни в каком смысле. Жены вашей никто не трогал, передач от нее вы не получали и не будете получать по нашим соображениям. А теперь прочти­те и подпишите протокол сегодняшнего допроса с вашим отказом признать предъявленные вам обви­нения.

Я прочел краткий протокол и подписал его; рука моя сильно дрожала. Я был совершенно разбит и по­давлен: недельная собачья пытка сказалась, а прочи­танные протоколы совсем меня доконали.

— Вы очень волнуетесь, — повторил Спас-Кукоц­кий. — Кончим на сегодня допрос, вы можете идти. Сегодня вам еще придется пробыть здесь у нас; завтра мы вас отправим отсюда, а куда — это мы еще обсудим.

{339} И меня отвели в собачник. Эх,

 

Улечься бы в пыльном бурьяне,

Забыться бы сном навсегда...

 

Не тут-то было: сиди и задыхайся в собачьей пе­щере... Но я думал, что после сегодняшнего допроса дело пойдет быстрым темпом: каких еще обвинений надо, чтобы покончить дело в два счета? Я ошибался:

просидеть в тюрьме мне предстояло еще больше года, а следующего вызова к следователю надо было ждать еще четыре месяца.

В это самое время, как я узнал потом, в тайниках НКВД собирали обо мне сведения с разных сторон. Известный мне случай: в феврале 1938 года был аре­стован в Москве писатель Евгений Германович Лундберг, старый мой знакомый, и просидел в Таганской тюрьме до мая. За все эти три месяца его допрашива­ли в Таганке только один раз — именно 12-го апреля, день в день и час в час с одновременным моим допро­сом на Лубянке. Допрашивал его — следователь Шепталов; не предъявляя никаких обвинений, а только предложил дать наиподробнейшее показание обо всем том, что он, Лундберг, обо мне знает. Изумленный Лундберг исполнил предложение, исписал листы, тщетно ожидая, какое же обвинение предъявят лично ему? Но так и не дождался. Следователь Шепталов сказал Лундбергу про меня: «Мы относимся к нему с полным уважением»... Значило ли это, что меня при допросах не били? И затем — опять «уважение»: хоть и не «глубокое», как в 1933 году, а только «полное». И на том спасибо. Чтобы выказать это полное уваже­ние в полной мере, меня, надо полагать, и держали неделю в пыточных условиях собачьей пещеры..

Но вот что самое удивительное: после этого Е. Г. Лундберга ни разу больше не допрашивали и через месяц выпустили из тюрьмы, не предъявив ни­каких обвинений. Он три месяца просидел в Таганке только для того, чтобы в три часа написать сводку {340} того, что знал обо мне. Не проще ли было бы вызвать его для этого из дома на три часа к следователю, чем три месяца держать в тюрьме? И на основании какого же «закона» был он арестован «в самой сво­бодной стране в мире»?

Следователь Спас-Кукоцкий сдержал свое слово: промучаться в собачнике мне оставалось только сутки. Утром 13-го апреля я был вызван «с вещами» прошел через все процедуры, был посажен вместе с измучен­ным "Daunen und Federn" на «Черного ворона» и отправлен — куда? «Куда — это мы еще обсудим», — сказал мне на прощанье Спас-Кукоцкий. Вот они и обсудили. Куда же — неужели в Лефортово? Все мо­жет статься.

Велико было мое удивление, когда, выйдя из «Черного ворона», я увидел себя на дворе Бутырской тюрьмы и был введен в всегда шумный «вокзал». Стоило для этого уезжать «с вещами»! Откуда уй­дешь, туда и придешь»! Еще раз — здравствуй Бу­тырка!

Повторение пройденного: снова заполнение под­робной анкеты, снова внесение меня в списки Бутыр­ской тюрьмы, снова изразцовая труба, снова тщатель­ный обыск вещей, платья и белья, снова «встаньте! откройте рот! высуньте язык!», снова баня. Собрав группу человек в десять ведут нас через знакомый двор в камеру, — на этот раз в камеру № 79 на треть­ем этаже. В ней мне пришлось просидеть тоже более полугода.

 

XIV.

 

Немного отдохнем на этой точке.

Что — перестать, или «пустить на пе»?

 

«Пустить на пе» («пустить на пе» - картежный термин, означающией "вчетверо увеличить ставку" см. А. С. Пушкин Домик к Коломне – ldn-knigi). мне придется лишь через пол­года, когда дело дойдет до моей третьей кульминации, а пока можно перестать рассказывать о самом себе и немного отдохнуть на этой точке, рассказывая о дру­гих людях. О некоторых из них я уже рассказал {341} мрачную повесть «простых избиений», издевательств, ис­тязаний, конвейеров; теперь быстро пробегу памятью по тем лицам, которые запомнились мне во всех пе­ремененных мною камерах. И чтобы установить хоть какой-нибудь порядок в этих беспорядочных запи­сях, начну с самой многочисленной группы — с груп­пы «шпионов».

Шпиономания была повальной болезнью совет­ской власти вообще и органов ЧК и ГПУ в частности с самого начала Октябрьской революции, но достигла своего апогея к началу появления у власти Ежова и дикой брошюры Заковского о шпионаже. Достаточно было носить явно иностранную фамилию, чтобы по­пасть под подозрение в шпионстве; достаточно было получить командировку в Европу с научной или партийной целью, чтобы по возвращении быть запо­дозренным в шпионаже; достаточно было переписы­ваться с родственниками или друзьями заграницей, чтобы по подозрению попасть в шпионы. А от подо­зрения был всего один шаг и до обвинения. Когда в камере появлялся новый арестованный, мы по раз­ным этим признакам часто могли определить в нем новую жертву параграфа 6-го статьи 58-ой.

Открылась дверь, появился «новичок»; его окру­жили.

— За что арестован?

— Если бы я сам это знал! За что, за что?

— Ваша фамилия, товарищ?

— Квиринг.

— А, Квиринг! Латыш! Ну тогда понятно — шпион!

Видный партийный работник Квиринг совсем оза­дачен:

— То есть позвольте, как это «шпион»? Какой вздор! Нет, действительно — за что, за что?

— А вот увидите!

В тот же день Квиринг вернулся с допроса со­вершенно потрясенный:

{342} — Действительно, оказался «шпионом»! Никогда бы этому не поверил! Какой ужас, какой ужас!

Надо сказать, что репертуар восклицаний всех новичков был до крайности однообразен, так что мы знали порядок восклицаний наизусть и называли их «грамофонными пластинками». Явившийся с воли в камеру чаще всего начинал с потрясенного воскли­цания:

— За что! За что?

Это называлось «пластинкой № 1». Ему кричали:

— Перемените пластинку!

Он удивлялся, а потом бросал свои «за что»? и растерянно повторял:

— Какой ужас! Какой ужас!

Это именовалось «пластинкой № 2». Ему опять предлагали «переменить пластинку». Восклицание: «Никогда бы этому не поверил!» — шло обыкновенно за двумя первыми и носило название «пластинки № 3». Таких «пластинок» мы насчитывали до семи. Когда новичок всех их пропускал через себя — он немного успокаивался от реплик камеры («перемени­те пластинку!»), так как видел, что переживания его не единичны и что надо, подобно всем товарищам по судьбе, подчиниться неизбежному.

Через несколько дней после меня в камере № 45 появился проф. Калмансон. Недоумевал — «за что? за что?» (пластинка № 1). После двух-трех вопросов мы твердо определили — «шпион»! Действительно. родился в Болгарии (родители его, известные эми­гранты-народовольцы назвали своего сына Сергеем в честь их друга, Степняка-Кравчинского). Среднее об­разование получил в Софии, высшее — в германских университетах; женился на немке. В 1930 году при­ехал с женой в Советский Союз, стал профессором зоологии в разных высших учебных заведениях и по­мощником директора Зоологического сада, Мантейфеля. Жена и он переписывались с родственниками и {343} друзьями в Германии и Болгарии. Ну, конечно — «шпион», в этом нет никакого сомнения!

С первого допроса он вернулся в камеру торже­ствующий и сообщил нам:

— А вот же и не «шпион»! Только вредитель»!

В Зоологическом саду, кроме ученого директора, проф. Мантейфеля, был еще и неизбежный «красный директор», невежественный и наглый коммунист Остроухов, творивший всяческие безобразия. Проф. Калмансон разоблачил его деяния в большой статье, напечатанной в «Известиях» 1-го октября 1937 года, а 4-го октября был арестован — не Остроухов, как следовало бы ожидать, а сам Калмансон: у красного директора оказалась сильная рука в НКВД.

На первом допросе Калмансону предъявили обвинение во «вре­дительстве»: он подписывал рационы животным Зо­ологического сада, а в результате оказалось, что за прошлый год погибло 16% обезьян. Проф. Калмансон указал, что обезьяны погибли не от вредительских рационов, а от климата, и что по статистике лондон­ского Зоологического сада в нем за тот же прошлый год погибло от туберкулеза 22% обезьян. В ответ на эти указания следователь сперва брякнул: «Ну, зна­чит и в Англии есть вредители!»; а потом спохватил­ся и отрезал: «Нам Англия не пример!» (Еще бы! Чехов уже раньше и лучше сказал: «Это тебе не Англия!»). Проф. Калмансон вернулся в камеру весе­лый, хохотал над идиотским обвинением и высмеивал наши камерные «шпионские» прогнозы. Но со второго допроса вернулся восхищенный прозорливостью ка­меры:

— Представьте себе — ведь, действительно, «шпи­он»!

Зафиксировав в протоколе первого допроса «вре­дительство», следователь теперь сказал: «Ну, все это пустяки. А теперь перейдем к главному вопросу — к вашей шпионской деятельности в пользу Германии»...

{344} Дальнейшей судьбы проф. Калмансона я не знаю; месяца через три его перевели от нас на Лубянку. Через год донеслись до нас слухи, что он сослан в какой-то дальний животноводческий лагерь. А вот — еще один германский «шпион». Как-то открылась дверь в нашу камеру № 45 и вошел с предельно-растерянным видом «новичок» — совсем необычной наружности: одет — с иголочки и в такой шикарный костюм, какого мы, полунищие советские граждане, давно не видали; несомненный европеец. Мы не ошиблись: новичок сегодня утром прибыл из Парижа и прямо с вокзала попал в тюрьму. По-русски не понимал ни слова и с ужасом спрашивал нас — куда это он попал? Немецкий еврей, коммунист, член Коминтерна, эмигрировавший четырьмя годами раньше из Германии, председатель антифа­шистской коммунистической организации в Париже, — он получил предписание от своей секции Коминтерна безотлагательно прибыть в Москву по партийным делам. Был предупредительно встречен на вокзале, усажен в автомобиль и прямым рейсом доставлен в Лубянский распределитель, а оттуда «Черным воро­ном» — к нам, в Бутырку. С круглыми от изумления глазами, совершенно потрясенный он сразу же завел пластинку № l: "wofür? wozu?". Мы объяснили ему, что он — немецкий фашистский шпион. Это, разу­меется, и подтвердилось на первом же допросе. Мо­жете вообразить, каково ему было в его блестящем европейском костюме лезть в грязное «метро» около параши: камера ни для кого не делала исключений. Недели две он ходил, как помешанный, потом по­немногу обжился, обтерпелся, обтрепался, потерял весь свой лоск и стал таким же, как и все мы. Вскоре его взяли от нас, не то на Лубянку, не то в Лефортово, и дальнейшая его судьба мне неизвестна. Однако, можно одно с уверенностью сказать: в Европу он больше никогда не попадет.

Директор аэропланного завода в Москве, {345} инженер, четыре года работал на разных заводах Соеди­ненных Штатов Америки, вернулся в Советский Союз и блестяще поставил дело на аэропланном заводе. За неделю до ареста получил высшую награду — «Ор­ден Ленина». Арестован, как «шпион» в пользу Аме­рики».

Организатор русского павильона на всемирной выставке в Париже в 1937 году, главный его началь­ник, видный коммунист Межлаук (латыш!) был соб­ственноручно застрелен Ежовым, как «шпион», во время допроса. Погиб и брат Межлаука, не менее видный старый большевик. После этого и организа­тор павильона был вызван из Парижа в Москву и арестован по обвинению в шпионаже — «в пользу Франции».

Директор одного из ленинградских металлургиче­ских заводов, старый партиец из квалифицированных рабочих. Гордился, что в первые годы революции одна из улиц Таганрога, где он работал и состоял членом РВС (Революционного Военного Совета), бы­ла названа его именем. Не менее гордился он и тем, что во время наступления немцев на Таганрог расстре­лял сидевшего там в тюрьме печально известного генерала Ренненкампфа. На свое несчастие был в на­чале тридцатых годов послан в Лондон «для повыше­ния квалификации», провел там три года, вернулся и стал директором завода. Арестован, как шпион — «в пользу Англии».

Румынский военный летчик — очень курьезная фигура и едва ли не слегка поврежденный умом че­ловек. В середине двадцатых годов, чем-то обиженный на родине, перелетел на военном аэроплане из Румы­нии в Советский Союз, где потом и работал в граж­данской авиации в Туркестане. Рассказывал нам курьёзнейшие вещи из своего военного прошлого. На­пример, как однажды, во время войны Румынии с Болгарией, он, не имея бомб, вылетел на аэроплане с запасом арбузов и бомбардировал ими болгар, чтобы {346} нагнать на них панику... В начале 1937 года пожелал вернуться на родину и начал хлопотать о своем поми­ловании там и о своей репатриации. Немедленно был арестован, как шпион — «в пользу Румынии».

Китаец, любимец всей камеры «Пирлачка-шипиона» — был, конечно, шпионом «в пользу Китая».

Не было большой или малой страны в Европе и Азии, «шпионы» которых не проходили бы через тюремные камеры! Писатель Борис Пильняк оказался японским шпионом; писатель Анатолий Гидаш — шпионом венгерским; проходили мимо шпионы фин­ские, шведские, норвежские, эстонские, латышские, литовские, турецкие (член азербайджанского ЦИК'а Караев), греческие, болгарские (два сподвижника Ди­митрова по известному процессу — «рейштаг под­жог!»), итальянские, испанские, даже мексиканские, даже бразильские... Нехватало лишь шпиона княже­ства Монако.

Другая группа, не менее многочисленная — «вре­дители».

Профессор Худяков, ученый с европейским име­нем, виднейший — после провокатора Рамзина — представитель теплотехники, имел несчастье быть в командировке в Париже, был привлечен, как «шпион» к рамзинскому процессу, осужден и отправлен в один из сибирских лагерей, где занимался крайне произво­дительным трудом — проектированием для лагеря отхожих мест. Вскоре, однако, был вытребован в Но­восибирск для содействия в организации заводов Кузбаса, безустанно работал там годы, получил награ­ды, снятие судимости и разрешение вернуться на жи­тельство в Москву. Но на новую беду его — это воз­вращение как раз совпало с воцарением Ежова. Не успел проф. Худяков оглядеться в Москве, как уже был арестован — на этот раз по обвинению во «вре­дительстве» во время своих сибирских работ. Боль­ной, измученный человек подвергался грубейшим до­просам с ругательствами и издевательствами. Тяжело {347} страдал крайне мучительным воспалением нервных узлов на руке, которой почти не мог владеть. Будучи, на десять лет моложе меня, выглядел по крайней мере десятью годами старше. Настроен был безнадежно. Часто говорил мне в ответ на мои подбадривания:

«Неужели вы не понимаете, что мы с вами — обрече­ны и не выйдем отсюда?» — Он, по-видимому, и не вышел: как-то раз упал в обморок и был унесен в ла­зарет. Оказалось — цинга в острой форме. Черные пятна уже проступили на ногах, что мы заметили еще и в недавней бане, но он перемогался. Вскоре после этого меня увели из камеры № 79, где мы сидели вместе с ним, и я потом ничего не мог узнать о судь­бе этого ученого с европейским именем и тихого и скромного человека. Вероятно, погиб в тюрьме, как сам себе и напророчил.

Цветков, тоже профессор, картограф — обви­нялся во «вредительстве»: не тем цветом заштри­ховал захваченную Румынией Бессарабию и со злостно-вредительскими целями неправильно обозна­чил границы Монголии. Получил пять лет лагеря.

Старший ветеринарный врач московского военно­го округа. В своих лабораторных работах изготовлял по вредительскому заданию свыше ядовитые токсины для инъекции лошадям. Погубил таким образом 25.000 лошадей из конного состава армии. Приговорен за это вредительство к расстрелу.

Кстати заметить: такая изумительная цифра не должна удивлять: с цифрами следователи НКВД обра­щались свободно, прибавить лишний ноль им реши­тельно ничего не стоило, как ничего не стоило приду­мать и самую цифру. Один наш сокамерник, мирный бухгалтер, после многих резиновых допросов, нако­нец, «сознался», что был членом террористической организации и по ее заданиям получил однажды ящик с двумястами браунингов, который и донес соб­ственноручно с Белорусского вокзала к себе домой на Патриарший Пруды (изрядный кусок Москвы).

{348} Через день следователь вызвал его на новый допрос и накинулся с ругательствами:

— Как ты смеешь, негодяй, вводить в обман со­ветскую власть! Как мог ты, скотина, донести с вок­зала домой ящик, в котором было 200 браунингов, весом в несколько пудов? Издеваться над нами взду­мал! Подписывай новый протокол! Пиши: 20 браунин­гов!

«Бухгалтер-террорист» попробовал было заик­нуться, что цифру 200, как и всё «дело», изобрел сам следователь, что никакого ящика и вообще-то не было, но получил предложение не рассуждать и угро­зу вновь испытать резиновые допросы; смирился и подписал новый протокол, где в цифре 200 исчез один ноль.

— Двадцать браунингов — это куда ни шло, это возможно, теперь все в порядке, — сказал удовле­творенный следователь, и мирный террорист вернулся к нам в камеру с этим поучительным рассказом.

Наряду со «шпионами» и «вредителями» видной группой в камерах были «тухачевцы» — военные, аре­стованные по отголоску известного «дела Тухачев­ского». Среди них были и крупные военные киты, и разная мелкая военная сошка.

Старостой в камере № 79, куда я теперь попал, был «четырехромбовик», красный генерал Ингаунис, на­чальник всей авиации в Дальне-Восточной армии при вскоре расстрелянном Блюхере. Ингаунис обвинялся, конечно, и в шпионаже (литовец!), допрашивался в Лефортово, во всем «сознался» и был переведен в Бутыр­скую тюрьму «на отдых», впредь до решения дела. О допросах в Лефортово ничего не рассказывал, мол­чал, только усмехался, когда слушал жалобы наших сокамерников, подвергавшихся «простым избиениям». Рассказывал, что вызванный «по делам службы» из Владивостока, немедленно арестованный в Москве и препровожденный на Лубянку, он был уверен, что «недоразумение» это скоро разъяснится. Но во время {349} обыска в распределителе Лубянки, производивший обыск нижний чин, который еще вчера стоял бы вы­тянувшись в струнку перед генералом, стал спары­вать с его кителя многочисленные знаки отличия, при­говаривая: «Ведь вот, надавали же орденов всякой контрреволюционной сволочи!» — Тут только Ингау­нис понял, что дела ему предстоят не шуточные.

Ингауниса скоро увели от нас, куда — неизвестно. Сам он был уверен, что на расстрел. На его место тюремное начальство назначило старостой камеры тоже «тухачевца», полковника еще царской службы Балашева. Полковник во всю старался выслужиться перед начальством, пытался завести в камере «военный порядок», но получив отпор своим стремлениям соз­дать «тюрьму в тюрьме», скоро стал лебезить и перед камерой. Другой «тухачевец», мелкая сошка, военный писатель Скопин, бывший ярый белогвардеец и эми­грант, потом столь же ярый большевик — сумел при­влечь к себе дружную антипатию всей камеры.

Сравнительно много было «каэров» — контр­революционеров, привлекавшихся по самым разно­образным поводам и причинам. Один из них, аресто­ванный по какому-то «бытовому» делу вроде взятки, был немедленно переведен в разряд «каэров», так как при обыске у него нашли — «контрреволюцион­ное» стихотворение. Это было как раз в то время, когда побывавший в Стране Советов писатель Андрэ Жид напечатал в Париже книгу своих впечатлений, на которую по приказу свыше обрушилась с воем негодования вся советская печать. Чтобы вышибить клин клином, был спешно выписан из Германии писа­тель Фейхтвангер, с которым в Москве очень носились и которому поручено было за хорошие деньги напи­сать в виде противоядия свою книгу о Советском Союзе (он ее и написал). По этому поводу ходило по Москве {350} следующее безобидное четверостишие:

 

Леон Фейхтвангер средь друзей

Сидит в Москве с довольным видом.

Боюсь я, как бы сей еврей

Не оказался тоже Жидом.

 

За обнаружение этой невинной шутки среди бу­маг взяточника он получил три года лагеря в Казах­стане.

Рад, что мне пришлось просидеть бок-о-бок три дня с другим «каэром», обвинявшимся в «монархиче­ском заговоре» и скоро уведенном от нас неведомо куда. Это был В. Ф. Джунковский, когда-то генерал-губернатор Москвы, потом товарищ министра внут­ренних дел, неустанно боровшийся в свое время с кликой Распутина, разоблачивший известного прово­катора, члена Государственной Думы Малиновского. За все это даже большевики относились к В. Ф. Джун­ковскому с уважением, не трогали его и назначили ему даже персональную пенсию. Но с приходом Ежова немедленно же был состряпан монархический заговор, к которому пристегнули и генерала Джунковского. Это был обаятельный старик, живой и бодрый, не­смотря на свои семьдесят лет, с иронией относивший­ся к своему бутырскому положению. За три дня на­шего соседства он столько интересного порассказал мне о прошлых днях, что на целую книгу хватило бы. К великому моему сожалению, его увели от нас, куда — мы не могли догадаться.

Бывали в камерах крупные представители проти­воположного лагеря, вплоть до «замнаркомов» вклю­чительно (по старому чину — тоже «товарищи ми­нистра»), а один раз в камеру попал даже и «нар­ком» — пресловутый и всеми презираемый народный комиссар юстиции Крыленко. Рассказывали, что в камеру соседнюю с нашей посадили прямо после аре­ста и перед отправлением в Лефортово этого патентованного негодяя — «чтоб сбить с него гордость». Он должен был начать свой стаж с «метро» около параши, а потом испытывать и все прочие камерные удовольствия. Он хватался руками за голову и вопил:

«Ничего подобного я не подозревал!» (вариация {351} пластинки № 3).

Через несколько дней его отправили в Лефортово, а потом расстреляли или нет — про это один только НКВД ведает.

Почти не было представителей партийных кругов, былых меньшевиков и эсеров; только два прошли пере­до мною среди всего этого тысячного людского калей­доскопа, все остальные были уже давно «ликвидирова­ны». Зато много было «троцкистов», с которыми, во­обще говоря, расправлялись круто. Один из них, Ми­хайлов, заменивший собою профессора Калмансона на посту старосты камеры № 45, был красочной фи­гурой. Бывший гардемарин, потом коммунист, препо­даватель диалектического материализма в каких-то школах, он был не так давно «вычищен» из партии, теперь привлекался по обвинению в «троцкизме» и всё не хотел «сознаться». Но тут следователь предъ­явил ему главное обвинение: Михайлов приезжал из Москвы в Ленинград 1-го декабря 1934 года, накануне убийства Кирова, — а значит... Дело шло уже не о «троцкизме», а о «терроризме». Вскоре меня увели в собачник на Лубянку и я не знаю, чем кончилось это дело; счастлив его Бог, если не расстрелян.

В «троцкизме» обвинялся и получивший первый приз в стихотворных состязаниях «на всех языках ми­ра», видный агент ГПУ-Коминтерна. Еще до рожде­ния НКВД, во времена ГПУ, он получил задание — объехать ряд стран всех пяти частей света по делам Коминтерна с какой-то тайной миссией. Три года про­должалось это его путешествие. Вернувшись в Мос­кву, он сразу попал с корабля на бал — в распреде­литель Лубянки, а оттуда — в нашу бутырскую каме­ру. Обвиняли его в том, что во время своих путе­шествий он тайно от ГПУ посетил Троцкого. Клялся, что этого не было, но клятвам гепеушника нельзя, конечно, придавать особой веры. Горько плакался — зачем вернулся в СССР: ведь у него ко дню возвра­щения оставалось на руках из подотчетной суммы (тайные расходы Коминтерна велики!) {352} еще 75.000 долларов! «С этими деньгами я мог бы начать новую жизнь в какой-нибудь далекой стране, — сетовал он. — Ведь я еще не стар, языки знаю, все повадки и тайны ГПУ мне известны, никогда бы меня не нашли!».

После одного из допросов его отправили в кар­цер, якобы за резкие ответы следователю, а в дей­ствительности, чтобы сломить волю и вынудить «со­знание»: ведь такой карцер — тоже один из приемов пытки. Просидел в карцере 20 дней — максимальный срок, разрешенный «законом»! Небольшая камера, шага 4 в длину, шага 3 в ширину; три соединенные деревянные доски вместо кровати, — в шесть часов утра их поднимают и прикрепляют замком к стене, а в двенадцать часов ночи опускают для шестичасово­го сна заключенного в карцере. Все остальное время он может сидеть на ввинченной в пол железной табу­ретке, на которую ночью опускается дощатое ложе. Под потолком неугасаемо горит электрическая лампа, силою свечей в двести; этот яркий электрический свет становится источником мучений заключенного. Сбоку на полу в отверстии стены — сильный вентилятор, посылающий в камеру струю холодного воздуха и при этом производящий такой шум, что голоса чело­веческого нельзя расслышать: тоже мучение, но уже не для глаз, а для ушей. При заключении в карцер — раздевают, оставляют только рубашку, кальсоны и носки. Если дело происходит зимою, то к пытке све­том и шумом присоединяется еще и пытка холодом от беспрерывной струи холодного воздуха вентиля­тора: карцер не отапливается. Чтобы согреться, можно ходить и бегать по карцеру, но много ли набегаешь на двенадцати квадратных аршинах? Утром дают 200 грамм хлеба и кружку кипятка — питание на весь день. В углу — обыкновенная параша, куда надо свер­шать и малые и великие дела: из карцера никуда не выпускают. Умываться не полагается.

Наказание карцером за самые тяжелые тюремные или допросные провинности назначалось на два-три {353} дня, редко — на пять суток, а «ГПУ-Коминтерн» (как мы его прозвали) просидел в таком карцере 20 дней. Вернувшись в нашу камеру, отлежавшись и согрев­шись (дело было в декабре), он сказал: «Никогда не думал, что человек столько вынести может»... Вско­ре после этого его отправили в Лефортово, откуда едва ли он вышел живым: со своими бывшими аген­тами НКВД расправлялось особенно круто.

Из «троцкистов» я встретил в камере № 79 до­вольно известного венгерского писателя и поэта Гидаша. Сидя до этого на Лубянке, он «сознался» и в «троцкизме», и в шпионаже, теперь в Бутырке ждал решения своей участи. Но действительной причиной его злоключений были и не «троцкизм», и не «шпио­наж», а то обстоятельство, что он был женат на до­чери известного венгерского, а потом и крымского палача Бела-Куна. Пока был в силе и славе тесть — процветал и зять, а когда в ежовские времена вен­герский палач сам попал по обвинению в шпионаже в Лефортовский застенок, где «во всем сознался», то и Анатолию Гидашу пришлось плохо. Тесть его, изло­манный допросами в Лефортове, сидел в соседней камере Бутырской тюрьмы и иногда, попадая в лаза­рет, переписывался с зятем. (Лазарет ходил у нас под названием: «почтовое отделение № 4»). Тесть ожидал расстрела, зять — концлагеря.

Мимолетно встретился я в камере № 45 еще с одним писателем, «троцкистом», безобидным марк­систским критиком А. Лежневым (не смешивать с со­трудником «Правды» И. Лежневым-подхалимом, ради выгоды переметнувшимся к большевикам и покорно лизавшим их пятки). А. Лежнев тщетно старался до­гадаться «за что? за что?» (пластинка № 1), никак не мог вспомнить, где же мог оказаться «троцкизм» в его довольно серых критических писаниях? Его скоро увезли от нас на Лубянку.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.01 сек.)