АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Вверх и вниз

Читайте также:
  1. Алюминиевый провод марки АПБ – все размеры таблицы вправо и вверх от жирной черты
  2. Вверх вниз влево вправо.
  3. Вверх вниз влево вправо.
  4. Вверх и вниз
  5. Вверх по лестнице
  6. Вверх по папе-горе
  7. Вверх по реке Тутто
  8. Взгляд вверх
  9. Глава 13. Дом вверх дном
  10. Из положения согнувшись (присев) в момент выпрыгивания вверх.
  11. Карта 10. Атака на Избушенский (вверху: позиции в ночь на 24 августа 1942 года).

 

«Обзор положения империи в 1807 году», представленный правительством в конце августа[928], перечислял неоспоримые достижения и во внешней политике, и во внутренней. Если верить опубликованному отчету, то империя представляла собой цветущий сад. Конечно, то было грубое преувеличение. И все-таки, отбрасывая гиперболы, нельзя не признать, что в нарисованной картине было много верного.

Все были утомлены, пресыщены войной: она длилась уже пятнадцать лет, она поглощала все молодое поколение французов, мужей и братьев. Женщины были во Франции всегда большой силой, и (несмотря на Гражданский кодекс, подчинявший их мужчине) во времена империи не меньшей, чем при Республике и королевской власти. Армия отнимала у промышленности и сельского хозяйства самые сильные рабочие руки; война нарушала нормальную хозяйственную деятельность; она вносила элементы напряжения, неустойчивости, постоянных конъюнктурных колебаний во все сферы хозяйственной деятельности. Но при всем том нельзя упускать из виду, что до определенного времени, до 1807 года во всяком случае, завоевательные войны – а все войны консульства и империи были завоевательными – приносили и выгоды, хотя и тут, как и в остальном, их влияние на экономическое и социальное развитие страны было противоречивым. Кратковременность войн, наступательно-агрессивный их характер, при котором военные операции совершались на территории противника, сравнительно небольшие (кроме кампании 1807 года) потери французских войск избавляли собственно французское население от ужасов войны. Поэтому для большинства французов того времени войны означали еще нечто совсем иное, чем для народов тех стран, на территории которых они велись. Войны приносили и выгоды, и выигрыш не только в смысле территориального увеличения Франции, которое само по себе представлялось чем-то исключительным: никогда – ни раньше, ни позже – Франции не удавалось добиться такого огромного расширения владений. Война сопровождалась и беспрецедентным ограблением побежденных стран в форме колоссальных контрибуций и реквизиций и в форме прямого грабежа, который позволяли себе все – от простых солдат до маршалов.

Андре Массена, бесспорный военный талант, высоко оцененный всеми специалистами, снискал себе известность во французской армии не только как выдающийся полководец, но и как самый беззастенчивый расхититель чужих богатств. Маршал Сульт в Испании наряду с профессиональными обязанностями – руководством операциями – уделял большое внимание поискам редких картин прославленных испанских мастеров кисти. Он не был поклонником таланта Эль Греко или Веласкеса; искусство как таковое его не прельщало. Замечательные творения испанских художников он превращал в личную собственность, ценя в них прежде всего их рыночную стоимость. Он не просчитался – похищенные им картины стали одним из источников его обогащения. Но если маршалы Массена, Сульт позволяли севе ничем не прикрытый грабеж, то следовало ли удивляться, что нижестоящие офицеры и рядовые брали пример со своих начальников. Это значило, что в общей сумме, к чьим бы пальцам ни прилипали деньги, поток награбленных ценностей в конечном счете поступал во Францию и здесь оседал. Поток золота, который генерал Бонапарт еще десять лет назад научился выкачивать из недр Италии в пользу Директории, он направлял ныне из всех завоеванных стран Европы в казну империи. Франция обогащалась за счет ограбления и разорения завоеванной Европы.

Но завоевательные войны оказывали и косвенное влияние на экономику Франции. Захватывая новые территории, подчиняя государства Центральной Европы власти Франции, Наполеон превращал их в обширные рынки для сбыта французских товаров. Продукции английской промышленности был закрыт доступ на европейские рынки, а, избавившись от мощного конкурента, который был экономически сильнее Франции, французская промышленность получила дополнительный стимул для своего развития.

Первое десятилетие XIX века – эпоха консульства и империи – ознаменовано крупным подъемом почти во всех отраслях французской экономики. Весьма значительных успехов достигла промышленность. В промышленности наряду с мануфактурой развивалось новое фабричное машинное производство. В текстильной промышленности к 1812 году было более двухсот механических прядильных фабрик. Машины внедрялись и в производство шелка. В 1804–1808 годах станок Жаккара значительно ускорил развитие шелковой промышленности. С 1800 по 1811 год производство тканей в Лионе почти утроилось. Этот рост был связан с изменениями в технике, с внедрением более совершенных способов обработки и применением машин. Значительный рост обнаружился не только в легкой, но и в тяжелой промышленности. С 1790 по 1810 год выплавка чугуна выросла более чем в два раза. Шапталь, министр внутренних дел и один из крупнейших французских ученых, отмечает большие успехи почти всех отраслей французской промышленности[929].

Значительный прогресс в это же десятилетие был достигнут в сельском хозяйстве. Прежде всего улучшаются сами методы обработки земли. Больших успехов добились такие прибыльные отрасли, как виноградарство, шелководство, льноводство. Тот же Шапталь, а также ряд других авторов указывают на рост поголовья скота. И хотя из деревни уходила самая сильная ее часть – молодые люди, мобилизуемые в армию, все же сельское хозяйство в целом росло, и наполеоновский режим имел, безусловно, поддержку крестьянства.

Здесь уместно вспомнить давнее суждение Маркса. «…Наполеон, – писал Маркс, – упрочил и урегулировал условия, при которых крестьяне беспрепятственно могли пользоваться только что доставшейся им французской землей и удовлетворить свою юношескую страсть к собственности»[930]. Не следует забывать, что армия Наполеона была в основном крестьянской армией, и подвиги, совершаемые французскими солдатами, были бы невозможны, если бы крестьянство не поддерживало императора, укрепившего собственность и окружившего Францию ореолом славы.

Казалось, империя процветает и успехи ее внешней политики находятся в полной гармонии с успехами внутренней политики. Так полагал Наполеон, о чем свидетельствовал опубликованный от его имени «Обзор положения империи в 1807 году». Но император обольщался. Даже в эту наиболее благополучную пору, когда развитие империи шло еще по восходящей линии, уже появился ряд Тревожных симптомов. Они показывали, что не все в организме здорово и что идет какой-то пока еще незаметный болезненный процесс, который рано или поздно прорвется наружу.

В 1805 году, об этом речь шла выше, во Франции разразился острейший финансовый кризис. Он был не случайным, отражая совершавшееся подспудное нарушение нормальных хозяйственных связей. В 1807–1808 годах наступил промышленный кризис. Он был одним из первых признаков неблагополучия в области экономики. Были и иные симптомы, которые показывали, что, хотя империя могла похвалиться ростом богатства, новыми дорогами, прокладываемыми по стране, новыми великолепными зданиями, нарядными набережными, широкими красивыми мостами, сооружаемыми в Париже, ростом золота в ее кладовых, выкачиваемого из всех европейских подвалов, – несмотря на все это, были какие-то признаки, на первый взгляд казавшиеся второстепенными, заставлявшие полагать, что не все благополучно.

В применении машин, внедрении новой машинной техники в производство Франция заметно отставала от Англии. Император, человек передовой мысли, обнаружил косность, непонимание значения новых технических сдвигов. В 1804 году известный изобретатель Фултон, проводивший в Париже на Сене ряд опытов, чаще с успехом, предложил Франции перевести корабли на использование паровой тяги; то был смелый план принципиально нового средства движения корабля по воде – план создания парохода. Никакая другая проблема не стояла для наполеоновской Франции так остро, как проблема морского соперничества с Англией. Все задачи борьбы против Англии в конце концов упирались в несомненную слабость французского флота по сравнению с английским. Какие спасительные возможности открывало предложение Фултона, если бы Наполеон принял его предложение! Быть может, многое в борьбе Франции с Англией пошло бы иначе. Но Наполеон и его министры не оценили предложения Фултона; зато в Англии и Америке их значение сразу поняли. В 1807 году по реке Гудзон пошел первый пароход Фултона «Кларемон».

Да и в других отраслях производства наблюдалась та же косность, то же желание работать по старинке. Даже в армии, которая была в центре внимания правительства, даже и здесь наблюдалось известное отставание. Армия количественно росла, все больше пополнялась иностранными полками и инородными элементами, становилась многонациональной, но как боевая сила не совершенствовалась[931]. Генералы старели, новые выдвигались медленнее, чем это было раньше; в самом военном мастерстве не проявлялось новых значительных достижений. Все, что было достигнуто наполеоновским военным искусством в первые годы, в последующем лишь варьировалось, не внося ничего нового. Солдаты ворчали. Ветераны, старая гвардия, на которую больше всего надеялся Наполеон, стала гвардией ворчунов[932]. Война XIX века была войной ног. Выигрывал тот, кто мог больше и быстрее ходить. Но даже выносливые ветераны и те в последней кампании стали роптать. Пройти пешком всю Европу – от Сены до Вислы – это превосходило человеческие возможности. Наполеон умел разговаривать с солдатами. Он старался оставаться для них все тем же «маленьким капралом», месившим грязь сапогами вместе со всеми по непроезжим дорогам Польши, стоявшим, не склоняя головы, под градом снарядов и пуль, отмахиваясь от них солеными словцами. Он был фаталист и верил в свою звезду; это питало его неустрашимость, которую так ценили солдаты. Но и он понял в польскую кампанию 1807 года, что солдатское терпение иссякло. Чтобы поддержать ослабевший дух, он сказал кому-то из солдат, что нужны последние усилия: эта война – последняя война. Такие слова нельзя было бросать на ветер; через два часа вся армия повторяла слова императора «это последняя война». Он не мог даже отступить от сказанного, это значило бы морально убить армию. «Последняя война» – эти слова обладали магической силой. Они превращали измученных, валившихся с ног от усталости людей в храбрецов и героев. Воспрянувшие духом солдаты были готовы теперь драться насмерть. Они шли вперед, штыками прокладывая себе путь для возвращения «а родину. Не окрыляла ли надежда на близкое возвращение домой французских солдат, устремившихся в яростной атаке при Фридланде?

«Последняя война…» Какой огромной силой обладали эти два слова! Каждый их повторял; вся армия жила великой надеждой. Шутка ли, не кто-либо, сам император сказал: «Последняя война». Эти слова кружили головы, сердца; все думали о завтрашнем дне. Французская армия становилась непобедимой.

Но верил ли император, верил ли Наполеон Бонапарт в то, что война 1807 года и в самом деле станет последней?

Возвратившись после десятимесячного отсутствия в Париж, Наполеон ревностно занялся вопросами гражданской политики, казавшейся ему запущенной. Конечно, как всегда, когда он уезжал, усилились вольные разговоры в салонах. Эта «ворона, накликающая беду», Жермена де Сталь настолько осмелела, что самовольно вернулась в Париж и принимала в своем доме гостей – весь спектр цветов оппозиции, готовых с притворным сочувствием, не скрывавшим воодушевления, обсуждать вероятные пагубные последствия сражения при Эйлау. Ее самомнение было беспредельно. Передавали, что однажды она спросила Талейрана: «Как вы думаете, император так же умен, как я?» «Сударыня, – вежливо ответил князь Беневентский, – я думаю, он не так смел». Самомнение подсказывало ей, что именно она должна стать истинным вождем либеральной партии. Колоссальное состояние, унаследованное от отца, литературный талант и призвание к интриге – сочетание трех таких слагаемых делало взбалмошную женщину действительно силой. Наполеон приказал выдворить ее из Парижа. Первая красавица Европы Жюльетта Рекамье, дружившая со Сталь, позволила себе дерзкое замечание: «Можно извинить мужчинам некоторые их слабости, например, когда они очень любят женщин, но когда они боятся их – этого простить нельзя». Эти слова дошли до Наполеона, и, по существующей версии, он ответил просто: «Я не считаю ее женщиной». С госпожой Рекамье он не видел возможности воевать, хотя и знал, что в ее салоне ведутся вольные разговоры. Он был уверен также в том, что лучше всех осведомлен о подозрительных нашептываниях Фуше; его министр полиции, как всегда, казался ему крайне сомнительным. «Интрига, – говорил позднее Наполеон, – так же необходима Фуше, как пища. Он интриговал во всякое время, во всех местах, всеми способами и со всеми. Его манией было всюду совать свой нос»[933].

За Фуше внимательно следили: сверху – Савари, снизу – префект парижской полиции Дюбуа, но даже под скрещивающимися лучами двойного наблюдения Фуше оставался неуловимым, хотя Наполеон был внутренне убежден, что Фуше неверен. Поступали также неоспоримые доказательства – их раздобыл ненавидевший своего начальника Дюбуа, – что Фуше поддерживает какие-то отношения с роялистами в Лондоне, чуть ли не с главным агентом графа Лилльского Фош-Борелем. Но Фуше сумел выйти сухим из воды[934]. Наполеон сохранил за ним министерство полиции; его поразительный талант проникать бесшумно сквозь непроницаемую стену или замочную скважину был уникален; с таким человеком нельзя было просто расстаться: его надо было либо сохранить, либо уничтожить. Наполеон полагал, что время Фуше еще не пришло; он ошибался.

Но все эти разговоры недовольных, сообщаемые весьма старательно в донесениях полиции[935], вызывали его раздражение. Надо было их пресечь какой-то радикальной мерой, и он сразу же нашел ее. Декретом 19 августа 1807 года был уничтожен Трибунат. Роль этого представительного учреждения, как, впрочем, и всех иных, давно была сведена к чисто декоративной. Но Наполеон хотел показать, что он не побоится убрать и все декорации; пусть сцена будет пустой, совершенно голой; он может остаться на ней один, декорации ему не нужны.

Роспуск Трибуната не имел последствий ввиду полной беспомощности этого учреждения. То была мера устрашения, и именно так ее и поняли. Время Республики прошло. Империей правит император. Теперь не нужны ни трибуна, ни трибуны, ни Трибунат; есть только одно мнение и одна воля – императора, и его воля – закон.

Бонапарт это доказал и иным путем. Вернувшись в столицу империи, он начал реформы с изменения состава правительства. Первым должен был уйти его бессменный министр иностранных дел князь Беневентский – Талейран. При том влиянии, которое приобрел в стране и за ее пределами этот знаменитый дипломат, его отставка стала крупным событием. Чем она была вызвана? Одни объясняли ее тем, что Талейран, поздравляя императора с победой при Фридланде, посмел высказать надежду, что эта победа будет последней. Другие искали причины немилости в чрезмерных поборах, налагаемых министром иностранных дел на иностранных партнеров, которые по необходимости имели с ним дело; говорили, что на него жаловались короли Баварский и Вюртембергский.

Третьи объясняли отставку общим расхождением внешнеполитических концепций: Талейран не одобрял суровых условий, предъявленных Австрии и Пруссии; его навязчивой идеей был союз с Австрией. В Тильзите Наполеон проводил избранный им курс, не считаясь с мнениями Талейрана, обязывая министра быть исполнителем его воли.

Во всех этих объяснениях была доля истины[936]. К указанным мотивам следовало бы добавить еще один, хотя он был и менее определенным. Талейран своим тонким политическим чутьем сумел уловить, что Наполеон, самоуверенность и диктаторский тон которого все возрастали, где-то сбился с пути, потерял верную ориентацию. Талейран не был, как раньше, уверен, что направляемый Наполеоном корабль сумеет благополучно пройти через подводные рифы и преодолеть встречные ветры.

Князь Беневентский и сам был не прочь на всякий случай на время отойти в сторону. У него к тому были и внешне убедительные доводы: он считал себя обиженным, полагая, что за свои заслуги имел право на получение высших отличий – стать одним из «архи»: архиканцлером, или архиказначеем, или великим электором. Наполеон удовлетворил претензии Талейрана, правда внеся некоторые поправки. Он назначил его вице-великим электором, но зато отнял портфель министра иностранных дел. Фуше это дало повод для злого каламбура: по-французски слова вице (vice) и порок (vice) пишутся и произносятся одинаково: Се le seul vice qui lui manquat – «Это единственный порок, которого ему недоставало». Талейран был заменен послушным, безличным Шампаньи; новый министр мог быть только исполнителем воли Наполеона. Но император имел неосмотрительность по-прежне-му доверять Талейрану некоторые важные поручения; тот воспользовался этой оплошностью не только для того, чтобы пополнять этим путем свои постоянно просвечивающие карманы, но и чтобы вести тонкую партию против своего суверена, которому он клялся в верности.

Бонапарт счел неудобным убирать одного Талейрана. Одновременно от обязанностей военного министра он освободил и Бертье. Военным министром был назначен Кларк, обращенный им в свою веру еще в дни Кампофор-мио. Кларк был самым невоенным из всех генералов. В 1797 году его называли генералом-дипломатом; десять лет спустя, когда он продолжал восхождение по иерархической лестнице, его вполголоса именовали маршалом чернил. Практически назначение Кларка означало, что он будет беспрекословным исполнителем воли императора, как Шампаньи в министерстве иностранных дел[937]. Бертье получил такую же синекуру, как Талейран, дававшую ему лишние полмиллиона дохода в год, которые ему в сущности были не нужны. Наполеон сделал Бертье владетельным принцем Невшательским и маршалом империи. Но он сделал его также несчастным человеком: он заставил Бертье покинуть госпожу Висконти – привязанность всей его жизни – и жениться на какой-то германской принцессе, выбранной Наполеоном по политическим мотивам. То было одно из частных проявлений «династического безумия», по выражению Маркса, овладевшего Наполеоном, когда он пытался большие политические вопросы подменять брачными комбинациями в верхах, представлявшимися ему более или менее удачными.

На освободившееся место министра внутренних дел претендовал Реньо де Сент-Анжели, один из видных деятелей брюмера. Наполеон дал ему синекуру – хорошо оплачиваемое звание государственного министра, а министром внутренних дел назначил бесцветного и послушного Крете. Смерть Порталиса освободила должность министра культов – она была замещена бывшим фелья-ном Биго де Прамена. При всей кажущейся случайности этих назначений они имели определенный смысл: из правительства устранялись брюмерианцы – люди, игравшие значительную роль в событиях 18–19 брюмера. Нетрудно было также заметить, что перемены, произведенные в персональном составе правительства, имели и другую тенденцию. Люди, сколько-нибудь самостоятельные, мыслящие и способные защищать перед императором свои взгляды, заменялись простыми агентами, беспрекословными исполнителями распоряжений императора.

***

С тех пор как 26 августа 1789 года Учредительное собрание приняло Декларацию прав человека и гражданина, в 1-й статье которой было записано: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах», великий принцип, сформулированный в этих словах, не раз нарушался. И все же целое поколение французов выросло в убеждении, что этот принцип – незыблемая основа общества, что сословия и титулы давно уничтожены, как противоречащие «естественным правам человека», и что все французы не в смысле имущественном, а юридически равны. Наполеон нарушил этот принцип. Учреждение ордена Почетного легиона, а затем учреждение звания маршалов империи было юридически оформленным актом создания особой элиты – высшей привилегированной верхушки. Официальной формой обращения императора к маршалам было «мой кузен». Тем самым устанавливались хотя и подновленные, но в общем давно знакомые иерархические ступени. Учреждение ордена Почетного легиона вызвало недовольство, созданию института маршалов не придавалось большого значения хотя бы потому, что всех маршалов вместе с почетными насчитывалось не более двадцати. В равной мере легко примирились с принцами – членами императорской семьи, и гоф-маршалами, камергерами и фрейлинами: раз есть император, то неизбежен и императорский двор.

Но это было только начало. Раз ступив на этот путь, Наполеон не мог удержаться. Императорская мантия, накинутая на плечи, требовала совсем иного интерьера. Менялся не только внешний вид императорского дворца, не только его убранство – менялись и люди. Наполеон стал оказывать внимание старому дворянству, родовитой аристократии. Он окружил свою жену императрицу Жозефину дамами из старинных аристократических фамилий, он им охотно покровительствовал. Правда, у него хватило ума избежать опасности быть смешным: он не намеревался дублировать роль «мещанина во дворянстве». Летиция, государыня-мать, перехватила как-то насмешливый взгляд герцогини де Шеврез, которым она обменялась с другой придворной дамой. Об этом было сообщено сыну. Переоценившая положение герцогиня была уволена и выслана из Парижа. Наполеон не для того стал императором, чтобы учиться манерам у реэмигрировавших аристократов[938]. Он держал их в строгости, они могли ему только служить. «Я открывал им путь славы – они отказывались; я приоткрыл дверь в прихожую – они все туда устремились», – говорил он презрительно о старых аристократах.

Но императорский двор должен быть окружен сиянием и блеском, и если старое дворянство годится только для роли слуг, к тому же не заслуживающих доверия, то кто мешает создать новое дворянство – дворянство империи? Эти рассуждения вступали в противоречие со знаменитой первой статьей Декларации прав. Но Бонапарт никогда не делал из принципов фетишей; жизнь не стоит на месте, и империя сама диктует свои принципы и законы.

С весны 1807 года французы должны были снова привыкать к титулам, почти двадцать лет непроизносимым в стране и забытым, как средневековая ветошь. Вновь появились герцоги, князья, графы, бароны. В кругах, близких к правительству, разъяснялось, что новое имперское дворянство – это не возврат к старым сословиям, это аристократия талантов, лучшая часть нации, сам народ, олицетворенный своими наиболее выдающимися представителями. Был определенный политический расчет в том, что первый герцогский титул империя даровала бывшему сержанту Лефевру, а его жена белошвейка Катрин, не знавшая, с какого конца едят спаржу, стала герцогиней Данцигской. За ними последовали многие. Сослуживцы императора, солдаты, ставшие маршалами, бывшие депутаты Конвента и даже члены Комитета общественного спасения росчерком пера были превращены в высокопоставленных представителей новой имперской знати.

Бывший контрабандист Массена мог находить удовлетворение в том, что он назывался герцогом Риволи, а позже князем Эсслингским. У него были огромные имения, великолепные особняки. Он владел состоянием, размеры которого трудно было определить. Бертье – ближайший помощник Наполеона по руководству армией – был сделан принцем Невшательским, позднее князем Ваграмским и герцогом. Обширные владения княжества Невшатель он получил в личную собственность. Его доходы были огромны, он стал одним из самых богатых людей. Маршал Ней, сын бочара, получил титул герцога Эльхингенского, позже ему присвоили еще титул князя Московского. Иоахим Мюрат, сын трактирщика, был сначала сделан великим герцогом земель Берг и Клеве, маршалом, а затем королем Неаполитанским. Бернадот был сделан князем Понтекорво и получил соответствующие владения. Старый бретер Ожеро стал герцогом Кастильоне, Фуше – герцогом Отрантским, Мармон – герцогом Рагуз-ским, Жюно, товарищ юношеских лет Бонапарта, – герцогом д'Абрантесом. Даву был наделен званиями герцога Ауэрштедтского и позже князя Экмюльского. Ланн стал герцогом Монтебелло, Мортье – герцогом Тревизским, Савари – герцогом Ровиго, Коленкур – герцогом Виченцским, Сульт – герцогом Далматским, Бессьер – герцогом Истрии, Дюрок – герцогом Фриульским, Маре – герцогом Бассано, Кларк – герцогом Фельтрским, Камбасерес – герцогом Пармским и т. д. Иным приходилось довольствоваться меньшим. Бывший сподвижник Робеспьера Жанбон Сент-Андре был сделан бароном, бывший помощник Шометта Реаль стал графом[939].

Так создавалась новая аристократия. Она обладала не только громкими, звучными именами, то были не только герцоги, князья, графы, бароны – это к тому же были и очень богатые люди, которые могли соперничать огромными своими состояниями со старинными богатейшими домами Европы. Наполеон утешал обойденных: он создает новое имперское дворянство, дворянство талантов, храбрости, мужества. Он любил напоминать, что герцог Монтебелло – это бывший солдат Ланн, сын крестьянина. Каждый солдат носит в своем ранце жезл маршала, каждый преданный империи француз может стать князем, графом, герцогом, одним из самых знатных людей страны.

Золотые пчелы на бархате империи против белых лилий Бурбонов – разве они не принесут Наполеону победу и славу? То была иллюзия. Жизнь ставила иное противопоставление: красный фригийский колпак против красных каблуков дворянства, народ против аристократии – только в этом противопоставлении можно было рассчитывать на победу. Но в странном ослеплении Наполеон тешил себя иллюзией, будто с помощью этих звучных титулов, с помощью высоких чинов, огромных денежных сумм, которыми он щедро награждал своих генералов и сановников, он сможет укрепить свою власть. То была иллюзия, ошибка, в которой он вскоре убедился.

На острове Святой Елены, обозревая ушедший в прошлое путь своей жизни, Наполеон правдиво рассказал о Жюно – друге его юности, с которым они были когда-то на «ты», делили в 1795 году последние медяки, отказывая себе в куске хлеба или чашке кофе. Жюно волей императора Наполеона превратился в герцога д'Абрантеса. Самые высокие должности, почести, десятки тысяч франков предоставлялись человеку, о котором знали, что он близок к императору. Жюно был военным губернатором Парижа, командиром гусар, у него были огромные поместья в Пруссии, в Вестфалии, великолепный дом в Париже, известный всей столице, сотни лошадей, блестящий выезд; он мчался по стране с быстротой, которую мог позволить себе разве что император. Когда Жюно был назначен в Португалию, ему определили жалованье в шестьсот тысяч франков. В Париже он получал немного меньше этого. И что же? Наполеон рассказал о том, как он должен был пригласить жену Жюно Лауру д'Абрантес (он знал ее по годам молодости, проведенным на Корсике), чтобы пресечь безмерную трату денег, кутежи, оргии, скандальный образ жизни, которым прославился на весь Париж бывший сержант крестьянский сын Андош Жюно[940]. При огромных доходах Жюно не хватало денег; он должен был обращаться к императору с просьбой покрыть его громадные долги. В не меньшей мере, чем безрассудной тратой денег, Жюно прославился скандальными связями, на которые его жена отвечала тем же. Дело дошло до того, что Наполеону пришлось лично вмешаться, чтобы положить конец развлекавшей «весь Париж» близости Лауры д'Абрантес с Меттерни-хом, австрийским послом, одним из самых опасных врагов Франции. Император не мог допустить, чтобы государственные тайны, доверенные военному губернатору Парижа, вхожему в Тюильрийский дворец, уходили по закрытым каналам в Вену. Жюно вместе с женой был отправлен в Португалию[941].

Но этот частный случай с Жюно имел и более общее значение. Кто мог бы узнать в этом пресыщенном, тяжеловесном человеке с расплывшимися чертами лица, небрежными жестами, равнодушным взглядом погасших глаз молодого офицера, полного жизни и отваги, именуемого в узком кругу «Жюно-буря»? А ведь прошло всего десять – двенадцать лет. Пройдет еще несколько лет, и герцог д'Абрантес то ли в припадке безумия, как это было объяснено, то ли в состоянии глубочайшей душевной депрессии покончит жизнь самоубийством, выбросившись из окна.

Не выражала ли трагическая судьба Жюно д'Абрантеса нечто большее, чем личную катастрофу способного человека, сбившегося с пути? Не шли ли его товарищи и друзья сходными путями? «Когорта Бонапарта» – «железная когорта» молодых, беззаботных, ничего не страшившихся людей, смело уверовавших, что над ними сияет звезда счастья. Что стало с ней? Мюирон, Сулковский погибли в начале пути. Ланн давно уже разошелся с императором; Бонапарт пытался его и застращать, и задобрить; в 1807 году он поднес герцогу Монтебелло миллион франков; он его ценил больше всех и хотел вернуть его дружбу. Ланн остался равнодушен и к титулам, и к деньгам. В 1809 году он был убит. Та же участь ждала Дюрока, он погиб в 1813 году; Бертье в 1815 году кончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна, как Жюно. Мюрат, король Неаполитанский, блещущий нарядами, в пышных плюмажах, заставлявших принимать его за персонаж из цирка Франкони, всегда хотел большего – королевского трона в Варшаве или Мадриде. В конце концов он добился дюжины пуль в сердце: его расстреляли в 1815 году. Кто же оставался? Мармон, герцог Рагузский, один из первых друзей Бонапарта, прошедший с ним весь путь начиная от Тулона и Монтенотте. Этот пережил всех. Он был первым, кто в 1814 году предал Наполеона, открыв фронт и дорогу на Париж армиям иностранной коалиции.

Была ли в самом деле счастливой звезда, поднявшаяся на темном небе 1796 года, для этой горстки молодых людей, так дерзко бросавших вызов судьбе?

***

Наполеон обещал в 1807 году, что польская кампания будет «последней войной». Тильзит давал ему необходимые гарантии, и в дни расцвета франко-русского союза, летом и осенью 1807 года, большинство французов поверило, что время войн – слава богу и императору! – осталось позади.

Тем не менее вскоре по возвращении в Париж Наполеон дал Жюно приказ отправиться в Байонну и там встать во главе армии, предназначенной для вторжения в Португалию. Это не было ни неожиданностью, ни секретом. Еще в Тильзите Наполеон доказывал Александру, что Португалия – единственное королевство Европы, поддерживающее торговые и политические связи с Англией, и что с этим нужно покончить: этого требуют интересы континентальной блокады. Судьба Португалии не интересовала Александра, да и в ту пору у него были заботы поважнее. 15 октября 1807 года на большом дипломатическом приеме в Фонтенбло Наполеон обратился с резкими словами к португальскому послу. Перепуганный регент из дома Браганца немедленно объявил войну Англии и выслал английского посла. Конечно, это была инсценировка, аляповатая игра, но, впрочем, что бы ни предприняло португальское правительство, ничто бы не удовлетворило Наполеона[942]. Судьба Португалии была решена… 27 октября в Фонтенбло был подписан франко-испанский договор о разделе Португалии[943]; армия Жюно уже маршировала по дорогам Испании, продвигаясь к Лисабону.

Нарушил ли император данное им слово? Была ли – португальская экспедиция новой войной? Ни Наполеон, ни большинство французов этого не считали. В представлении Наполеона то была лишь будничная мера по осуществлению континентальной блокады. Как мало он придавал значения португальскому делу, видно хотя бы из того, что, пока солдаты Жюно медленно продвигались по каменистым дорогам Испании, Наполеон выехал в Италию. Здесь у него были более важные дела. 23 ноября без единого выстрела королевство Этрурия было объявлено прекратившим существование; во Флоренцию вступили французские войска, казалось бы только для того, чтобы восстановить старое название – Тоскана. Позже выяснилось, что изменилось не только название государства, изменилась и правившая им династия; вместо Марии-Луизы из дома Бурбонов на престоле Тосканы оказалась также женщина, но из династии Бонапартов – Элиза. Еще через полгода, 30 мая 1808 года, Велико» герцогство Тосканское было включено в состав Французской империи с сохранением, впрочем, своей автономности[944].

23 ноября в Милане Наполеон издал декрет, расширявший знаменитые берлинские декреты: все суда и товары, принадлежащие англичанам, подлежат блокаде[945]. Строжайшее осуществление блокады представлялось императору важнейшей задачей. Пий VII, римский папа, как светский государь не считал для себя обязательными постановления о блокаде; в папских владениях продолжали вести оживленную торговлю с англичанами. Наполеон потребовал прекращения всяких связей с Британией; требование было оставлено без последствий. По-видимому, в Ватикане наивно полагали, что император, постигший важность поддержки католической церкви, не рискнет ссориться с ее главой. То были ошибочные расчеты. Наполеон стал возвышать голос. В письме, сопровождающем ноту Шампаньи римскому папе, продиктованном Наполеоном, было угрожающе заявлено, что император сумеет дать почувствовать «контраст между Иисусом Христом, погибшим на кресте, и его преемником, сделавшим из себя короля»[946]. То был почти стиль пропаганды де-христианизаторов 1793 года. Но Наполеон всегда предпочитал действия словам. Еще в ноябре 1807 года генералу Миоллису, командовавшему войсками во Флоренции, был дан приказ быть готовым к походу на Рим. В феврале 1808 года Миоллис без единого выстрела занял Рим. В мае того же года «вечный город» был включен в состав Французской империи[947].

Был ли захват Рима и Тосканы новой войной? Кто решился бы это утверждать? Ведь вся операция была проведена в лайковых перчатках, без одного выстрела, без единой жертвы. Но люди, склонные задумываться над завтрашним днем, недоуменно пожимали плечами: зачем Рим и Флоренцию присоединять к Франции? Эти города никогда не были французскими; они и не захотят и не смогут стать частью Франции. Разве такие аннексии способствуют укреплению мира?

А Наполеон думал уже о большем. Психологически он, вероятно, был в состоянии игрока, сорвавшего банк – крупный выигрыш – и решившего больше не играть, не испытывать судьбу. Но вот он пошел с маленькой карты так лишь, чтобы размять пальцы, – и неожиданно крупный выигрыш. Он снова идет с маленькой, и опять негаданное везение – большой выигрыш. И вот, продолжая уверять, что он навсегда отказался от всяких азартных игр, он незаметно – одна маленькая карта, затем вторая, затем третья, и каждая приносит крупный куш! – снова втягивается, уходит с головой в игру.

Конечно, это сравнение очень условно: ведь игра, которую вел Наполеон Бонапарт, шла не на золотые – она велась на человеческие головы.

Во время пребывания в Италии в ночь с 12 на 13 декабря (по предварительному сговору) в Мантуе Наполеон встретился со своим братом Люсьеном. Из многочисленного клана Бонапартов Наполеон был более всего, вернее даже сказать, единственно обязан Люсьену: без его помощи переворот 18–19 брюмера потерпел бы неудачу. Но брат, помогавший возвышению Наполеона, ходил в изгоях и скитался где-то по свету – Бонапарт, оставшийся вне императорской фамилии, без пышных титулов, без владений, без состояния. Причина тому была прозаичной: Наполеон отказывался признать вторую жену Люсьена – некую госпожу Жубертон; он считал ее неподходящей для императорской семьи. Люсьена это оскорбляло, и он отказывался иметь дело со своим могущественным братом. Государыня-мать Летиция взяла сторону обиженного младшего сына, и по этим мотивам также затянувшаяся ссора с Люсьеном еще более тяготила Наполеона. Но в рассматриваемой связи важен не семейный и не личный аспект взаимоотношений братьев Бонапарт, а иное. Ночное свидание в Мантуе осталось не во всем выясненным; но то, что стало известным, содержит нечто важное[948]. Наполеон искал примирения с братом; он просил его формально развестись с госпожой Жубертон (так же как поступил в аналогичном случае Жером), сохраняя с ней любые неофициальные отношения. В качестве компенсации Наполеон предлагал Люсьену королевский престол на выбор – во Флоренции, в Лисабоне или Мадриде. Именно это последнее предложение и заслуживает наибольшего внимания.

Люсьен отверг все предложения; он предпочел остаться со своей обидой; примирение не состоялось. Но естественно, возникал вопрос: как мог предлагать Наполеон в декабре 1807 года испанский трон своему брату, когда трон этот не был вакантным, на нем восседал давний союзник Наполеона король Карл IV? Следовательно, уже в начале декабря 1807 года у Наполеона возникала мысль, пусть еще не отстоявшаяся, мимолетная, о возможности овладения Испанией…

19 ноября корпус Жюно добрел наконец до стен Лисабона. По единодушным свидетельствам, армия Жюно дошла до португальской столицы в крайне жалком состоянии. Шестинедельный поход не только изнурил неопытных новобранцев, но и полностью деморализовал их. В испанских селениях они грабили все, что попадалось им под руку, но не могли утолить ни голода, ни жажды. Тем не менее, когда орда оборванных солдат появилась перед Лисабоном, все члены королевского дома Браганца, бросив свои богатства и страну на произвол завоевателей, бежали на корабль и сразу же, подняв паруса, взяли курс на Бразилию[949].

Снова без единого выстрела Португалия стала добычей французской армии. Но теперь, когда французское знамя развевалось над Лисабоном и Жюно всемогущим властителем расположился в королевском дворце, у Бонапарта возникли сомнения: а зачем выполнять обязательства по договору Фонтенбло? Зачем делить с кем-то Португалию? Логика подобных рассуждений вела и дальше: вместо того чтобы делить Португалию с Испанией, не проще ли поступить с самой Испанией, как с Португалией? То была логика безнаказанного агрессора, завоевателя, не встречавшего сопротивления на своем пути.

Правда, как явствует из документов эпохи – писем, распоряжений Наполеона, крайне противоречивых и порой даже как бы взаимоисключающих[950], из свидетельств близких к нему людей, император, прежде чем решиться на этот шаг, долго колебался. Испания не Тоскана, не Португалия. В представлении политических деятелей начала девятнадцатого столетия Испания оставалась великой державой, а династия испанских Бурбонов – одной из самых давних в Европе династий[951]. К тому же Испания много лет была союзницей наполеоновской Франции. Словом, отнять трон у испанского короля и проглотить Испанию было не просто. Задача Наполеона неожиданно облегчилась тем, что в королевской семье возник острый конфликт между королем и наследным принцем, осложняемый непомерно возросшей ролью фаворита королевы «князя мира» Годоя. Семья испанских Бурбонов дошла уже до крайней степени вырождения, и жестокая своей правдой кисть Франсиско Гойи показала это с большей убедительностью, чем любые исторические сочинения. Но все спорившие между собой члены испанской королевской семьи обращались за поддержкой к могущественному императору. Самим ходом вещей он становился арбитром в решении испанских судеб.

С двух сторон его уговаривали решиться на смелые действия. Талейран давно уже нашептывал советы следовать примеру Людовика XIV; вероятнее всего, опальный министр иностранных дел вел политику в провокационных целях. Мюрат, назначенный главнокомандующим французскими войсками, введенными в Испанию, доказывал императору в письмах с чисто гасконскими преувеличениями, что вся Испания ждет его как мессию. Мюрата вдохновляла навязчивая мечта занять самому шаткий трон Мадрида. Но Наполеон не был из тех, кто прислушивается к чужим мнениям. Даже после того, как в Испанию корпус за корпусом входили французские войска (под предлогом поддержки обсервационной армии в Португалии), Наполеон продолжал колебаться. Существует документ – письмо императора к Мюрату от 29 марта 1808 года, подлинность которого не вполне установлена, но весьма вероятна[952]. Оно примечательно тем, что показывает, как, видимо, в недолгие минуты озарения Наполеон отчетливо видел неисчислимые препятствия и фатальные последствия, которые может повлечь за собой затеваемое в Испании дело. Но доминирующим началом психологии Наполеона того времени были уже расчеты агрессора, волчьи чувства добытчика, увидевшего беззащитную жертву и готовящегося к прыжку. Они заглушили собственные предостерегающие мысли. Бонапарт опасался неблагоприятной реакции со стороны Александра; теперь прежде всего он оглядывался на Петербург. Но Александр втягивался в войну со Швецией, всячески поощряемую французской дипломатией[953]. Наполеон позднее говорил: «Я продал Финляндию за Испанию». Позиция России, позиция Александра имела для него решающее значение в пору колебаний. К тому же, избалованный успехом легких территориальных приращений в Италии и Португалии, он надеялся овладеть и Испанией, не снимая перчаток.

Раз решившись, он старался осуществить задуманный план с присущим ему артистизмом. Ему важно было прежде всего завоевать полное доверие короля, и наследника престола, и Годоя, и королевы – и всех обмануть. Он взял на себя роль ни в чем не заинтересованного старшего (не годами, а положением) монарха, заботящегося о чести и достоинстве своих собратьев по престолу. Когда он получил от Фердинанда, считавшего себя уже королем, письмо, в котором тот просил Наполеона признать его таковым и сообщал о своем намерении начать процесс против Годоя, Наполеон тотчас же ответил ему тонко и уклончиво. Процесса против Годоя не следует затевать. «Ваше королевское высочество не имеет никаких иных прав, кроме исходящих от матери. Если процесс ее опозорит, Ваше высочество тем самым уничтожит свои собственные права»[954]. Жозеф де Местр заметил, когда ему стало известно это письмо: «Не думаю, чтобы Людовик XIV мог написать лучше… Место, относящееся к королеве, написано… когтями сатаны»[955].

Тщательно продуманная и мастерски исполненная игра близилась к завершению. Ему удалось заманить в западню и короля, и королеву, и Фердинанда, и Годоя; все они в разное время, но по своей доброй воле приехали в Байонну[956]. Император ранее их прибыл туда; он согласился взвалить на свои плечи тяжкую миссию – рассудить семейные распри дружественной династии. Он оставался доброжелательным судьей, чуждым личных пристрастий, всех внимательно выслушивал, никого не торопил. Ни на секунду он не обнаружил ни малейшего признака личной заинтересованности. Только одна фраза в письме к Талейрану раскрывала его намерения: «Испанская трагедия, если не ошибаюсь, вступила в свой пятый акт. Близится развязка»[957]. Она наступила 10 мая в полном соответствии с законами сценического действия, когда король Карл IV и Фердинанд отказались от своих прав на престол в пользу французского императора. Наполеон довел роль до конца. Он раздумывал, может быть даже колебался. Прошло еще около месяца, прежде чем с соблюдением всех процедурных формальностей 6 июня 1808 года Жозеф Бонапарт был провозглашен королем Испании.

Вероятно, в смысле мастерства режиссуры и тонкости исполненной им роли байоннская комедия или трагедия (она была и тем и другим) была высшим достижением Бонапарта. Он провел всю потрясающую операцию похищения трона сразу у двоих – и у отца и у сына – действительно виртуозно, не снимая перчаток. Ни одного выстрела, ни одного резкого жеста, ни одного жестокого слова – и Испания была завоевана.

Он мог торжествовать победу. Четыре столицы, четыре знаменитых города мира – Флоренция, Рим, Лисабон, Мадрид – признали первенство и власть французской императорской короны. Он гордился тем, что это было достигнуто в течение нескольких месяцев без кровопролития, без грохота пушек, без жертв. Одного мановения руки оказалось достаточным, чтобы три старинных государства Европы склонились перед трехцветным французским знаменем.

Все самые дерзкие, почти невероятные мечты превращались в действительность. Все желания исполнялись. Но если бы Наполеон мог, как Рафаэль Бальзака, взглянуть на таинственный талисман – шагреневую кожу, сжимавшуюся по мере исполнения желаний, он ужаснулся бы, увидев, как мал оставшийся в его руках лоскуток, как приблизились сроки крушения.

***

Апологеты Наполеона в прошлом и ныне охотно именуют режим, установившийся во Франции в 1805–1809 годах, «империей славы». Однако это распространенное выражение не более чем одна из форм наполеоновских легенд. Если бы нужно было дать какое-то краткое определение характера этой власти, то следовало бы, вероятно, сказать, что то была деспотическая военно-буржуазная диктатура генерала Бонапарта. Новое, что отчетливо обозначилось в 1806–1808 годах, – это было бесспорное усиление деспотизма. Человек, давно забытый Бонапартом, но сыгравший когда-то решающую роль в его судьбе, – его бывший начальник (1795 года) в топографическом бюро Дульсе де Понтекулан, легкий, как будто бездумный, Понтекулан был одним из первых, кто точно определил происшедшие перемены: «Настало царство деспота»[958].

В императоре Наполеоне было уже нелегко узнать не только генерала итальянской армии 1796 года, но и первого консула после брюмера[959]. Со времени торжественной церемонии коронации 2 декабря 1804 года, ослепившей своей помпезностью Наполеона, он продолжал жить в странном самоослеплении, мешавшем ему, человеку сильного и трезвого ума, видеть и оценивать многие явления в их истинном значении. Ему представлялось (и это легко прослеживается по его письмам, по его разговорам), что он продолжал подниматься все выше и выше по ступеням славы и могущества, что он достиг уже таких вершин, какие не достигались никем из великих людей прошлого, что его звезда ведет от удачи к удаче и что для него нет ничего невозможного.

Такие настроения у него складывались не сразу, а постепенно; они особенно усилились после ошеломляющих побед 1805–1806 годов, после разгрома Австрии и Пруссии, после Тильзита и союза с русским императором.

Когда, завершив триумфальную поездку по Германии, император возвратился в Париж, все соприкасавшиеся с ним лица заметили, не могли не заметить происшедшую перемену. Францией правил повелитель, ничем не ограниченный монарх. Его политика имела определенное содержание: она защищала интересы буржуазии и крестьян-собственников. Но и те, чьи интересы защищал Бонапарт, были полностью отстранены от политического руководства и фактически лишены политических прав. Права, ничем не ограниченные, имел лишь один человек – император Наполеон.

Во внешнем положении Наполеона Бонапарта с 1804 года произошло немало изменений. Он становился, по крайней мере по видимости, год от году все более могущественным. 2 декабря 1804 года он короновался как император французов. В следующем году в Милане он возложил на себя железную корону итальянских королей. Позже он стал протектором Рейнского союза. Император французов, король Италии, протектор Рейнского союза – никогда еще в Европе не объединялись в руках одного властителя столько титулов и столь широкая власть, простирающаяся над бескрайней территорией. Но действительная власть его была еще больше. И Королевство обеих Сицилий было его вассальной вотчиной, так как во главе неаполитанской монархии стоял его брат Жозеф. Голландское королевство было под властью младшего брата Луи; Вестфальское королевство возглавлял король Жером Бонапарт. Баварский король, Саксонский-король, Вюртембергский король, великий герцог Баденский, великий герцог Варшавский были полностью зависимы от могущественного французского императора. То были его сателлиты. Пруссия была оккупирована. Австрия побеждена. Вся Западная и Центральная Европа подчинялась воле Наполеона.

Эта возросшая мощь в Европе сопровождалась усилением личной власти в империи. Оппозиция, причинявшая ему столько забот в первые годы консульства и империи, полностью смолкла. Были усилены гонения на прессу; немногие газеты, оставленные в стране, подверглись новым преследованиям; их перестали читать[960]. Театры были отданы под контроль Фуше. Министр полиции в роли ревнителя искусств! Можно ли было низвести великое искусство Франции до столь позорного состояния? В переписке Наполеона сохранились его письма по поводу некоторых постановок на парижской сцене, адресованных – кому? – Фуше![961] Больше всего на свете Наполеон всегда боялся быть смешным – etre ridicule. Он не чувствовал, что переписка главы государства с начальником полицейского сыска о пьесах, идущих на парижских сценах, показывает его не только мелочным деспотом, она делает его смешным.

В биографии Наполеона как главы французского государства было время колебаний – начало консульства, когда он не мог окончательно решить, куда идти: пользоваться ли всеми преимуществами, которые давала поддержка народа, или поворачивать круто вправо, идти по пути монархии? Даже когда в 1804 году Наполеон провозгласил себя императором французов, он счел благоразумным называться императором Республики. Он не решился тогда стереть с фронтонов правительственных зданий великие лозунги, рожденные французской революцией, – «Свобода, Равенство, Братство». Он понимал их силу и понимал, что верность революционным традициям, хотя бы даже урезанным, даст ему больше преимуществ в борьбе с феодальными консерваторами Европы. Но время шло, и реакционное начало, заложенное с 18 брюмера в его политике, закономерно усиливалось. Бывший якобинец, республиканец, написавший «Ужин в Бокере» – произведение передовой политической мысли конца XVIII века, отворачивался от своего прошлого. Он все больше становился монархом и незаметно для самого себя подчинялся навязываемой ему извне новой морали. Раньше, чем Наполеон был побежден на поле битвы, он потерпел поражение, быть может не осознанное им и не замеченное современниками, во вневоенной сфере. Наполеона внутренне подтачивала незримая, неосязаемая, неодолимая сила старого мира, против которой он так успешно сражался в молодости. Сам того не замечая, он становился пленником обычаев, духовных норм, морали, даже внешнего облика старого общества.

Сын революции, прославленный полководец, «маленький капрал», любимый солдатами, он незаметно для себя терял все то, что составляло его неповторимую силу, и превращался в обычного, будничного, даже банального монарха. В своем дворце в Тюильри, в Мальмезоне, в Сен-Клу он хотел затмить роскошью и богатством самые знаменитые дворцы старых династий Европы. Он тратил миллионы франков на великолепие, на бьющую в глаза пышность убранства. И что же? Он превращался лишь в заурядного копииста Людовика XIV, Людовика XV. Какая жалкая роль для победителя сражений при Арколь-ском мосту, при Лоди!

У Бонапарта были, конечно, определенные расчеты. Создавая новое, имперское дворянство, награждая своих соратников высшими титулами и огромным богатством, он полагал, что этими средствами он навеки свяжет их с имперским режимом; они будут слиты с ним прямыми материальными интересами. Полуграмотный Лефевр, ставший герцогом, или сын трактирщика Мюрат, сделавшийся королем, должны были, по мысли Бонапарта, драться насмерть, защищая свои приобретения. Вполне сознательно Наполеон наделял своих ближних сподвижников огромными богатствами; дарил им поместья, замки, заставлял их приобретать великолепные особняки и вести подобающий богатым и знатным сановникам образ жизни[962]. Он сам изменил революции, уничтожил республику, и он хотел, чтобы его соратники, как и он сам, стали титулованной знатью и богатейшими собственниками.

Эти расчеты были связаны с совершившимися за эти годы коренными изменениями его старых мыслей, его психологии. Идейная эволюция Бонапарта в главном была завершена. Пылкий ученик Руссо и Рейналя, убежденный республиканец и поборник равенства к сорока годам превратился в циника, без идеалов, без иллюзий, ни во что не верящего и ничего не признающего, кроме желаний своего ненасытного честолюбия. Совершившееся за двадцать лет духовное перерождение Бонапарта, отражавшее закономерную эволюцию класса, который он представлял, – буржуазии, вело его в тупик. Само мышление Бонапарта менялось; с некоторых пор он стал признавать лишь количественные измерения. Все в том же ослеплении, он наивно полагал, что на этом свете все решается количественным превосходством. Чем больше золота, тем выше богатство, чем больше дивизий будет вооружено и двинуто против неприятеля, тем выше могущество.

Кто решился бы отрицать значение в реальной жизни государства таких факторов, как деньги, армия? Конечно, они играли важную роль. Беда Бонапарта была не в том, что он признавал важность золота и военной силы, а в том, что он их абсолютизировал: «Для того, чтобы управлять миром, нет иных секретов, кроме того, чтобы быть сильным; сила не знает ни ошибок, ни иллюзий»[963]. В его представлении сила штыков, сила золота все решала. Право всегда на стороне сильного; в жизни важны не отвлеченные соображения, не идеи, не убеждения, а конечные результаты: «Добивайтесь успеха; я сужу о людях только по результатам их действий»[964]. То была идеология класса, который он представлял, – буржуазии, освобожденная от всех иллюзий и всех присущих ей на раннем этапе гуманистических тенденций; идеология доведенного до крайности буржуазного эгоизма, идеология агрессора, живущего по волчьим законам: волк среди волков.

Вероятно, можно было бы объяснить и проследить шаг за шагом, как на протяжении двадцати лет Бонапарт, переходя от одного разочарования к другому, постепенно превратился из защитника свободы и равенства, солдата революции в апологета волчьих законов, агрессора и палача народов. То была в концентрированном и наиболее ярком выражении эволюция его класса.

Здесь же важно подчеркнуть другое. Эта метаморфоза и стала главной причиной его личной трагедии; она привела его в конечном счете к гибели.

Культ силы, преклонение перед силой батальонов и пренебрежение к интересам и воле народа, положенные Наполеоном в основу своей политики примерно с 1805–1808 годов, были ошибочны; они влекли за собой фатальные просчеты. Бонапарт, так гибко, так реалистически, в соответствии с главными движениями эпохи строивший свою политику в начале жизненного пути, с 1807–1808 годов, именно потому что он исходил из ошибочных предпосылок, нагромождал одну ошибку на другую.

Только что шла речь о новом, имперском дворянстве. Наполеон этой мерой рассчитывал укрепить свою власть, осуществить своеобразную социальную амальгаму и приобрести в лице нового, созданного им дворянства и в лице старого, амнистированного и обласканного им дворянства верных и преданных защитников режима. Эти расчеты не оправдались. Создание новой и восстановление старой аристократии возбудили недовольство всей трудящейся Франции – рабочих, крестьян, средних слоев, интеллигенции – всех, кто остался за пределами избранной элиты, а это было подавляющее большинство нации. Не для того принесено было столько жертв и пролито столько крови, чтобы новые герцоги и князья снова, как при старых Людовиках, пускали по ветру деньги и заставляли расступаться прохожих, проносясь в раззолоченных экипажах, запряженных шестеркой лошадей. Создание дворянства было мерой крайне непопулярной в стране. Но и те, кто должен был верой и правдой служить своему благодетелю, оказались также ненадежной опорой.

Опыт Наполеона показал и доказал, что золото не может служить материалом, цементирующим фундамент здания. Напротив, золото все разъедало, все превращало в тлен. Полководцы наполеоновской армии, его маршалы, делившие с ним почести и военную славу, превратившись в богатых аристократов, в собственников огромных имений, дворцов, больше не хотели ни воевать, ни служить. Они всего достигли, все получили, они жаждали воспользоваться плодами приобретенного. Бонапарт замечал, как с каждым годом ему становилось все труднее осуществлять то, что раньше давалось легко. Он думал, что, сыпля как из рога изобилия блага – чины, звания герцогов и князей, золото без счета – своим ближайшим сотрудникам – генералам, министрам, сановникам, он превратит их в своих верных друзей и слуг, навсегда заслужит их благодарность. Он ошибался; он вступал на зыбкую почву – в трясину корыстных расчетов, мелкого себялюбия, обмана и лицемерия, из которой никогда нельзя выбраться.

Наполеон рассчитывал, что за блага, которые он дал приближенным, они будут драться, будут служить ему верой и правдой; он их облагодетельствовал; они должны быть всем довольны. И снова просчет: все были недовольны, у каждого были на то свои причины. Брат Жозеф был недоволен тем, что ему дали захудалую неаполитанскую корону, тогда как он, старший в семье, «имел право» на французский трон. Брат Луи, король Голландии, был недоволен тем, что Наполеон не давал ему править страной, как он хотел.

Даже «маленький Жером» (он был моложе Наполеона на пятнадцать лет), получив в двадцать три года королевский трон в Касселе, в Вестфалии, захотел управлять королевством по-своему. Ему представлялось, что высшее его призвание – в покровительстве искусствам: он назначил знаменитого танцовщика Филиппа Тальони (отца прославленной Марии Тальони) балетмейстером королевства, а на должность первого капельмейстера пригласил Бетховена. Но Наполеона мало заботило, чтобы Кассель стал Афинами Германии; он требовал от брата прежде всего строгого соблюдения правил континентальной блокады; Жерома же эти вопросы не волновали. Между братьями росли взаимное непонимание, разобщенность.

Мюрат считал себя кровно обиженным за то, что ему не дали трон польского короля – ему очень понравилась Варшава. Талейран считал себя «морально вправе» (он больше всего заботился о морали) быть неверным императору, так как он его оскорбил, поставив ниже Камбасереса, и к тому же пренебрег его советами о пользе союза с Австрией. Камбасерес причислял себя также к «обойденным», так как при консульстве был вторым в стране, а при империи – пятым или десятым. Жюно, герцог д'Абрантес, жаловался императору на то, что его министр финансов не дал взаймы несколько миллионов банкиру Рекамье, мужу Жюльетты, за которой Жюно ухаживал. Когда Наполеон возразил, что министерство финансов существует не для того, чтобы оплачивать любовные похождения Жюно, герцог д'Абрантес причислил себя также к числу обиженных. Мармон затаил обиду в сердце потому, что при раздаче маршальских жезлов он не был включен в первый список. Император вскоре сделал Мармона маршалом и дал ему титул герцога, но обида осталась, и маршал Мармон, герцог Рагузский, ходил в числе униженных и оскорбленных. Послушать всех этих знатных господ – герцогов, князей, графов, все они были обижены императором; можно было подумать, что он у каждого что-то отнял, каждого обездолил. Новая знать – это было скопище недовольных и обиженных, у каждого был какой-то счет к императору. Эти ли недовольные, брюзжащие, чванливые сановники, целиком поглощенные заботами о своих владениях и доходах и бесконечными распрями, могли стать опорой империи?

Но ложные постулаты вели Наполеона к еще большим просчетам, имевшим для него катастрофические последствия.

Оборотной стороной его наивной веры во всемогущество силы штыков было отрицание иных важных факторов в общественной жизни. Национальные чувства, идейные убеждения, революционные стремления, патриотизм – все категории, не поддающиеся пересчету ни в миллионах франков, ни в количестве дивизий, он попросту отрицал, он не придавал им никакого значения, они для него не существовали. В молодости и позже, в первой итальянской кампании, он превосходно понимал значение этих факторов и в значительной мере благодаря им достигал успеха. Подготавливая египетский поход, он надеялся не столько на силу своей армии, сколько на «великую восточную революцию», которая должна была быть его самым важным союзником. Но по мере своего превращения в диктатора, императора, обладавшего неограниченной властью, он отрывался от действительности, он переставал ее ясно видеть и понимать. На глазах его были шоры, ограничивавшие его кругозор. Он жил, ослепленный своим кажущимся могуществом, наивно полагая теперь, что силы штыка достаточно для преодоления всех препятствий.

В Нюрнберге в августе 1806 года по приговору французского военного суда был расстрелян книгопродавец Пальм за распространение запрещенной литературы. Этой жестокой мерой рассчитывали запугать Германию, заставить всех повиноваться. Результат оказался прямо противоположным. Расстрел Пальма вызвал негодование в разных кругах германского общества и усилил антифранцузские настроения в германских государствах. Правда, порой у него наступало прозрение: «На свете есть лишь две могущественные силы: сабля и дух. В конечном счете дух побеждает саблю»[965]. Но он тотчас же забывал об этом и строил все свои расчеты на силе сабли. К тому же дух и силу духа он понимал в годы империи крайне ограниченно: он видел их главным образом в религии, религиозных верованиях. Он столкнулся с религиозным фанатизмом в Италии, затем в Египте, и это запомнилось ему на всю жизнь; он признавал религию силой и потому со времени конкордата старался поставить ее на службу своим интересам. Все остальное в годы империи представлялось ему «выдумкой метафизиков» или идеологов, как он презрительно именовал тех людей, к которым сам некогда принадлежал.

Но вот с некоторых пор в его необъятной империи стали происходить какие-то странные вещи. В Италии, в любимой им Италии, где в 1796 году французов встречали цветами и радостными приветствиями как освободителей, десять лет спустя, в 1806 году, началось вооруженное восстание против оккупантов. Оно не приняло общенационального характера и не имело даже ярко выраженной национальной окраски. Оно ограничивалось преимущественно Калабрией и приняло форму налетов вооруженных групп, возглавляемых прославившимся в ту пору и слывшим неуловимым Фра-Дьяболо. Официальная печать изображала это движение как выступление разбойников. Движение Фра-Дьяболо, по-видимому, представляло что-то среднее между дерзким разбоем на дорогах и партизанской войной. Самым примечательным было то, что местные власти не могли справиться с «разбойниками». Живучесть отрядов Фра-Дьяболо объяснялась тем, что они повсеместно встречали поддержку итальянского населения. И в Северной и в Южной Италии народ, недавно радовавшийся приходу французов, видел в них уже не освободителей, а завоевателей, разоряющих и грабящих страну. Чтобы подавить восстание в Калабрии, туда пришлось направить армию во главе с маршалом Массена.

В Сицилии ни Жозефу Бонапарту, ни его преемнику Мюрату никогда не удавалось полностью стать хозяевами острова. То здесь, то там в разных концах вспыхивали антифранцузские выступления. Этому не придавали значения ни в Неаполе, ни в Париже, это изображали не заслуживающим упоминания. И Наполеон, считавший, что в мире все измеряется числом батальонов или золотом, не обращал внимания на нематериальную силу, которая двигала людьми, поднимала их на борьбу против французов.

В самом деле, что заставляло крестьян выступать против французов, сражаться с завоевателями? Это было нечто не поддающееся измерению ни в цифрах, ни в счете денег, ни в количестве батальонов. То было пробуждающееся национальное чувство. И оно становилось силой, с которой, хотел того Наполеон или нет, нельзя было не считаться.

Что-то совершалось и в оккупированной французами Германии. На первый взгляд все казалось вполне невинным и далеким от злобы дня. В Гейдельберге романтики обратились к далекому прошлому: их интересовали народные сказки, легенды средневековья. Но воспоминания о Ннбелунгах и Миннезингерах заставляли думать не только о древности германской культуры – они будили национальное самосознание. В 1806–1807 годах в Берлинском университете знакомый доселе лишь любителям философии профессор Фихте читал курс лекций, ставший позже известным под названием «Речи к германской нации»[966]. Через некоторое время «Речами» Фнхте зачитывалась вся молодая Германия. Даже в униженной и раздавленной Пруссии, в Кёнигсберге, городе Канта, где ютились королевская чета и правительство, наблюдалось непонятное на первый взгляд оживление. Молодые офицеры, очевидцы или участники катастрофы 1806 года – Шарнгорст, Гнейзенау, Клаузевиц в содружестве со Штейном строили смелые планы реформы и реорганизации армии[967].

Когда Наполеону докладывали о происходящем в Пруссии, в Германии, он презрительно пожимал плечами; в его представлении все решал счет батальонов; для Пруссии этот счет был крайне неблагоприятным. Впрочем, он приказал выгнать Штейна, которого незадолго до этого сам рекомендовал прусскому королю. В остальном совершавшееся в Германии не заслуживало его внимания.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.019 сек.)